офицера, и это словно бы у д а р и л о Шептицкого, но еще больше ударило
его то, что Ганс Кох протянул руку, не дожидаясь того момента, когда он,
пастырь, осенит его, мирянина, крестным знамением, и это вдруг сроднило
Шептицкого с Бандерой, с этим молоденьким поповичем, и он подумал сейчас,
что с самого начала ему надо было ставить на таких именно, а не разбивать
самому потолки, чтобы достичь неба: эти разбили б, они ведь по-холопски
благодарны тому, кто снизойдет, а еще больше тем, кто п о д н и м е т.
и к руке прикладывался, и словам внимал, но тогда Шептицкий был чужим,
тогда он владел умами украинских католиков в Польше, а теперь все
изменилось и его, митрополита, католики-украинцы одеты в мундиры армии
Коха. Кох - он теперь здесь хозяин, он, а не австрийский император Карл, и
не маршал Пилсудский, и не кайзер Вильгельм, а просто-напросто майор
армейской разведки, маленький винтик в мощной машине рейха.
себя, для своего раздавленного самолюбия, - сказал Шептицкий прежним
своим, молодым басом. - Докажите миру, как могуча и сильна держава
Украинская. Господь вам в помощь...
знал, что случится сейчас, и он боялся этого момента, но в то же время
ждал его: человек всегда хочет определенности, любой, но только
определенности, ибо, опершись на нее, можно будет эту маленькую
унизительную определенность вновь подчинить своей л и н и и - на нее лишь
надежда.
достал из портфеля б у м а г и, протянул их митрополиту, сказав:
соблюден... Впрочем, какие-то коррективы мы готовы внести.
его сохранилось, особенно если смотреть вдаль; уперся жестким взглядом в
строчки: "Слово митрополита к духовенству. По воле всемогущего и
всемилостивейшего Бога начинается новая эпоха нашей Родины. Победоносную
немецкую армию, которая заняла уже весь Край, встречаем с радостью и
благодарностью за освобождение от врага. В эту важную историческую минуту
я зову вас, отцы и братья, к верности Церкви, послушанию Власти и к работе
во благо Родины. Все, кто считает себя истинным украинцем и хочет
трудиться на благо Украины, должны работать сообща на ниве нашей
экономической, научной и культурной жизни, столь униженной большевиками.
Чтобы испросить у Всевышнего любви, каждый Пастырь должен отслужить в
ближайшее воскресенье благодарственный молебен "Тебя, Бога, хвалим!",
испрашивая многолетия победоносной немецкой армии и украинскому народу..."
тяжесть. Закрыв глаза, он какое-то мгновенье ч у в с т в о в а л в себе
гулкую, предсмертную пустоту. Потом, лишь через несколько долгих
мгновений, старец услышал какие-то слова и понял, что это мысли мечутся в
нем, оборванные, не собранные воедино, стремительные, жалостливые,
растерянные. Шептицкий, не открывая глаз, напрягся, заставив тело свое
стать хоть на миг прежним, подвластным его воле. Он развел плечи и
почувствовал хрусткость хрящей где-то под лопатками, и то, что тело его
подчинилось воле, сделало митрополита прежним, давним Шептицким: он снова
мог р е ш а т ь, он был властен над собой.
отказаться от призыва возносить молебны в честь чужой армии, которая
пришла на украинскую землю. Он понимал, что отказ его был бы в нынешней
ситуации угоден тем силам в Ватикане, которые считали Гитлера врагом
святой церкви. Но он отдавал себе отчет в том, что та л и н и я, которой
он следовал долгие годы, почти полвека, стала силой материальной,
самодовлеющей; она подчинила его и растворила в себе, словно реактив,
превращающий в ничто кусок металла. Это осознание своей мелкой несвободы,
своей рабьей принадлежности германской идее, своей невластности в
поступках было сейчас видно Шептицкому как бы со стороны, и вдруг
огромная, детская жалость к себе родилась в нем, и на глазах его выступили
слезы, и услышал он тихое слово, сказанное голосом тихим и скорбным:
"Поздно".
митрополит. - Я подпишу. Идите с миром, мне надо побыть одному.
значился под номером 52.
его: взгляд его был обращен в прошлое, в эру Солнца, к Нильской долине,
когда фараон Аменхотеп держал на сильных своих руках новорожденного сына и
ощущал, как г р е е т с я под живительными лучами светила сморщенная
кожица на лице младенца, приобретая тугой, глубинный цвет бронзы.
выстрелов, лязг танковых гусениц, пьяные песни солдат не волновали его -
это все суета, это пройдет, это, как и жизнь человеческая, ненадолго...
этим. Появившись, она становится бессмертной, воплощая в себе бессмертие
автора.
затекали больные ноги; Михайленко писал страницу за страницей, чувствуя,
что сейчас только и стало получаться по-настоящему, ибо то получается, что
любимо, что стало твоим и чему ты себя отдал без остатка.
за этой слитной неразрывностью идей и действа, образа и движения руки, в
которой зажато перо.
провозгласив человека - Всемогущим, - писал он. - Отныне под его знаменами
шли колонны - войск. С его изображениями в руках запыленные воины
врывались в города азиатов, подвергая разграблению дома и лавки
побежденных. Повергнутая к ногам египтян Азия была растоптана и унижена.
Амон звал к продолжению агрессии, потому что она была угодна жрецам,
получавшим дары и назначения на должности х р а н и т е л е й завоеванных
областей. Но если бы воины бога Амона продолжали свой поход и дальше,
столица оказалась бы лишь номинально столицей, власть царя постепенно
деформировалась бы во власть царьков, а величие государства сменилось бы
богатством и сытостью тех, кто думал о себе, но не о престиже дела.
в небытие Амона, оставаясь один, когда жрецы, сгибаясь в поклонах, уходили
из его покоев, думал, как свергнуть того, кому он поклонялся на людях, в
честь кого он строил храмы и произносил торжественные клятвы: великого
свергают самые близкие, познавшие горький вкус собственного величия.
Аменхотеп понимал, что жрецы и военачальники, подползавшие к нему смиренно
и рабски, лишь т е р п я т его, подобно тому, как воин терпит тяжесть
щита, защищающего от стрел противника.
поддержке жрецов, причем не всех, а наиболее молодых, тех, которые еще не
были верховными, а лишь мечтали о том, чтобы верховными стать, он провел
указ о строительстве собственной статуи.
из старцев может бросить в меня камень: придворные скульпторы предлагают
сделать мою статую высотою в сорок локтей - в этом конечно же есть доля
вызова традициям великого Амона. Но ведь не моя личность будет восславлена
художниками, я - слабый символ нашего государственного могущества, которое
охраняет земледельцев, обогащает казну и возносит вас, моих советников и
друзей.
его честь была высечена и установлена, он - опять-таки при поддержке
молодых жрецов - хотел провести закон, по которому фараон отныне
становится единственным сыном солнца Ра и выразителем его предначертаний.
Эра Амона, таким образом, ушла бы в прошлое.
блага так, как они получали их ныне, используя глухие, скрытые разногласия
между стариками верховными и фараоном, который тщится стать над ними всеми
вкупе.
получило устойчивого большинства в совете жрецов, ибо те понимали: признав
Аменхотепа сыном солнца, они сами будут обречены во всем
с л е д о в а т ь, в то время как они хотели, чтобы фараон следовал их,
помазанников Амона, предначертаниям.
интересы жрецов. Аменхотеп внутренне хотел мира, понимал, что лишь это
укрепит и его власть, и страну. Жрецы, наоборот, хотели сражений, во время
которых воины становились их подданными, повиновались их молитвам и
следовали их указаниям.
союзники только еще борются за власть, действовать надо решительно, ибо
узел надо рубить - развязывая его, ты сам рискуешь оказаться разрубленным.
торжественной службе в честь ненавистного ему бога Амона, которого он
хотел свалить постепенно, исподволь, руками молодых жрецов.
губастом лице, Аменхотеп IV, не был поначалу страшен жрецам: слишком
молод; плохой наездник; не любит церемоний, на которых они, его истинные
владыки, обязаны оказывать ему знаки рабской преданности; сторонится
застолий и женщин; проводит все время с громадноглазой женой Нефертити;
ходит по городу в одежде воина, но заходит не в дома военачальников и