ФРЭНСИС СКОТТ ФИЦЖЕРАЛЬД
ВЕЛИКИЙ ГЭТСБИ
от отца совет, надолго запавший мне в память.
что не все люди на свете обладают теми преимуществами, которыми обладал ты.
друг друга без лишних слов, и мне было ясно, что думал он гораздо больше,
чем сказал. Вот откуда взялась у меня привычка к сдержанности в суждениях
- привычка, которая часто служила мне ключом к самым сложным натурам и еще
чаще делала меня жертвой матерых надоед. Нездоровый ум всегда сразу чует
эту сдержанность, если она проявляется в обыкновенном, нормальном
человеке, и спешит за нее уцепиться; еще в колледже меня незаслуженно
обвиняли в политиканстве, потому что самые нелюдимые и замкнутые студенты
поверяли мне свои тайные горе ста. Я вовсе не искал подобного доверия -
сколько раз, заметив некоторые симптомы, предвещающие очередное интимное
признание, я принимался сонно зевать, спешил уткнуться в книгу или
напускал на себя задорно-легкомысленный тон; ведь интимные признания
молодых людей, по крайней мере та словесная форма, в которую они облечены,
представляют собой, как правило, плагиат и к тому же страдают явными
недомолвками. Сдержанность в суждениях - залог неиссякаемой надежды. Я до
сих пор опасаюсь упустить что-то, если позабуду, что (как не без снобизм?
говорил мой отец и не без снобизма повторяю за ним я) чутье к основным
нравственным ценностям отпущено природой не всем в одинаковой мере.
терпимость имеет пределы. Поведение человека может иметь под собой разную
почву - твердый гранит или вязкую трясину; но в какой-то момент мне
становится наплевать, какая там под ним почва. Когда я прошлой осенью
вернулся из Нью-Йорка, мне хотелось, чтобы весь мир был морально затянут в
мундир и держался по стойке "смирно". Я больше не стремился к
увлекательным вылазкам с привилегией заглядывать в человеческие души.
Только для Гэтсби, человека, чьим именем названа эта книга, я делал
исключение, - Гэтсби, казалось, воплощавшего собой все, что я искренне
презирал и презираю. Если мерить личность ее умением себя проявлять, то в
этом человеке было поистине нечто великолепное, какая-то повышенная
чувствительность ко всем посулам жизни, словно он был частью одного из тех
сложных приборов, которые регистрируют подземные толчки где-то за десятки
тысяч миль. Эта способность к мгновенному отклику не имела ничего общего с
дряблой впечатлительностью, пышно именуемой "артистическим темпераментом",
- это был редкостный дар надежды, романтический запал, какого я ни в ком
больше не встречал и, наверно, не встречу. Нет, Гэтсби себя оправдал под
конец; не он, а то, что над ним тяготело, та ядовитая пыль, что вздымалась
вокруг его мечты, - вот что заставило меня на время утратить всякий
интерес к людским скоротечным печалям и радостям впопыхах.
поколении играющему видную роль в жизни нашего среднезападного городка.
Каррауэи - это целый клан, и, по семейному преданию, он ведет свою
родословную от герцогов Бэклу, но родоначальником нашей ветви нужно
считать брата моего дедушки, того, что приехал сюда в 1851 году, послал за
себя наемника в Федеральную армию и открыл собственное дело по оптовой
торговле скобяным товаром, которое ныне возглавляет мой отец.
похож, чему будто бы служит доказательством довольно мрачный портрет,
висящий у отца в конторе. Я окончил Йельский университет в 1915 году,
ровно через четверть века после моего отца, а немного спустя я принял
участие в Великой мировой войне - название, которое принято давать
запоздалой миграции тевтонских племен. Контрнаступление настолько меня
увлекло, что, вернувшись домой, я никак не мог найти себе покоя. Средний
Запад казался мне теперь не кипучим центром мироздания, а скорее
обтрепанным подолом вселенной; и в конце концов я решил уехать на Восток и
заняться изучением кредитного дела. Все мои знакомые служили по кредитной
части; так неужели там не найдется места еще для одного человека? Был
созван весь семейный синклит, словно речь шла о выборе для меня
подходящего учебного заведения; тетушки и дядюшки долго совещались,
озабоченно. хмуря лбы, и наконец нерешительно выговорили: "Ну что-о ж..."
Отец согласился в течение одного года оказывать мне финансовую поддержку,
и вот, после долгих проволочек, весной 1922 года я приехал в Нью-Йорк, как
мне в ту пору думалось - навсегда.
лету, а я еще не успел отвыкнуть от широких зеленых газонов и ласковой
тени деревьев, и потому, когда один молодой сослуживец предложил
поселиться вместе с ним где-нибудь в пригороде, мне эта идея очень
понравилась. Он подыскал и дом - крытую толем хибарку за восемьдесят
долларов в месяц, но в последнюю минуту фирма откомандировала его в
Вашингтон, и мне пришлось устраиваться самому. Я завел собаку, - правда,
она сбежала через несколько дней, - купил старенький "додж" и нанял
пожилую финку, которая по утрам убирала мою постель и готовила завтрак на
электрической плите, бормоча себе под нос какие-то финские премудрости.
Поначалу я чувствовал себя одиноким, но на третье или четвертое утро меня
остановил близ вокзала какой-то человек, видимо только что сошедший с
поезда.
бывало. Я был старожилом, первопоселенцем, указывателем дорог. Эта встреча
освободила меня от невольной скованности пришельца.
глазах, как в кино при замедленной съемке, и во мне уже крепла знакомая,
приходившая каждое лето уверенность, что жизнь начинается сызнова.
из напоенного свежестью воздуха. Я накупил учебников по экономике
капиталовложений, по банковскому и кредитному делу, и, выстроившись на
книжной полке, отливая червонным золотом, точно монеты новой чеканки, они
сулили раскрыть передо мной сверкающие тайны, известные лишь Мидасу,
Моргану и Меценату. Но я не намерен был ограничить себя чтением только
этих книг. В колледже у меня обнаружились литературные склонности - я
как-то написал серию весьма глубокомысленных и убедительных передовиц для
"Йельского вестника", - и теперь я намерен был снова взяться за перо и
снова стать самым узким из всех узких специалистов - так называемым
человеком широкого кругозора. Это не парадокс парадокса ради; ведь, в
конце концов, жизнь видишь лучше всего, когда наблюдаешь ее из
единственного окна.
своеобразных местечек Северной Америки. На длинном, прихотливой формы
острове, протянувшемся к востоку от Нью-Йорка, есть среди прочих капризов
природы два необычных почвенных образования. Милях в двадцати от города,
на задворках пролива Лонг-Айленд, самого обжитого куска водного
пространства во всем Западном полушарии, вдаются в воду два совершенно
одинаковых мыса, разделенных лишь неширокой бухточкой. Каждый из них
представляет собой почти правильный овал - только, подобно Колумбову яйцу,
сплюснутый у основания; при этом они настолько повторяют друг друга
очертаниями и размерами, что, вероятно, чайки, летая над ними, не
перестают удивляться этому необыкновенному сходству. Что до бескрылых
живых существ, то они могут наблюдать феномен еще более удивительный -
полное различие во всем, кроме очертаний и размеров.
из двух поселков, хотя этот словесный ярлык далеко не выражает
причудливого и даже несколько зловещего контраста, о котором идет речь.
Мой домик стоял у самой оконечности мыса, в полусотне ярдов от берега,
затиснутый между двумя роскошными виллами, из тех, за которые платят по
двенадцать - пятнадцать тысяч в сезон. Особенно великолепна была вилла
справа - точная копия какого-нибудь Hotel de Ville в Нормандии, с угловой
башней, где новенькая кладка просвечивала сквозь редкую еще завесу плюща,
с мраморным бассейном для плавания и садом в сорок с лишним акров земли. Я
знал, что это усадьба Гэтсби. Точней, что она принадлежит кому-то по
фамилии Гэтсби, так как больше я о нем ничего не знал. Мой домик был тут
бельмом на глазу, но бельмом аким крошечным, что его и не замечал никто, и
потому я имел возможность, помимо вида на море, наслаждаться еще видом на
кусочек чужого сада и приятным сознанием непосредственного соседства
миллионеров - все за восемьдесят долларов в месяц.
Ист-Эгга, и, в сущности говоря, история этого лета начинается с того
вечера, когда я сел в свой "додж" и поехал на ту сторону, к Бьюкененам в
гости. Дэзи Бьюкенен приходилась мне троюродной сестрой, а Тома я знал еще
по университету. И как-то, вскоре после войны, я два дня прогостил у них в
Чикаго.