старый каштан; я оборачиваюсь и вижу, что почки уже лопнули, от них
остались клейкие коричневые чешуйки, а листья, очень яркие, глянцевитые,
еще не развернулись и похожи на маленькие сморщенные лапки. Я все время
верчусь и болтаю ногами. Башмаки у меня стоптанные, на правом - аккуратная
маленькая заплатка, закрашенная чернилами. Это мама красила вчера вечером.
Отец тоже смотрит на мои башмаки и не то вздыхает, не то кашляет. Лицо у
него землистое, усталое. Странно, я даже не помнил, чтоб он носил усы. Ах
да, на свадебной фотографии, но там - маленькие, аккуратные, а эти -
большие, некрасивые и вниз свисают. Но я сейчас же перевожу взгляд на
аллею. Там движется что-то непонятное: половина человека. Это страшно. Я,
наверное, не Хотел этого помнить, а сейчас я чувствую, как мне было жутко
тогда. Бледное, измученное яйцо запрокинуто, глаза жмурятся от ярких
лучей, рот растянут в гримасе усталости, и кажется, что он беззвучно
хохочет.
палку, и подходит к калеке. - Закуривай, - говорит он и протягивает пачку
сигарет. - Где это тебя?
хрипло отвечает тот. - Снаряд. Я один в живых остался из всего взвода, а
уж лучше бы...
к отцу и тяну его за рукав.
вытурила: на что я ей такой! С другим снюхалась, пока я по лазаретам
валялся. Тебя, ясное дело, не выгонят: ноги при тебе, а что хромаешь
чуть... - Он затягивается глубже и болезненно морщится. - Везет людям! Мне
вот никогда не везло!
И того, что мне говорил отец немного позже, в маленьком полутемном кафе на
площади Терн, где он угощал меня кофе с ванильной булочкой, я тоже не
помнил. Наверное, я был занят лакомой едой - я и сейчас чувствую, какой
вкусной мне казалась эта разнесчастная булочка, да оно и не удивительно,
жили мы тогда почти впроголодь.
говорит тихо, почти бормочет - не мудрено, что я его не слушал тогда.
объяснишь. Но она человека всего переворачивает. Она тебя убивает. А если
ты все-таки остался в живых, приходится вроде как заново на свет
рождаться. И все по-другому. А твоя мама, она этого не понимает. В тылу
никто этого не понимает. Но твоя мама, она хорошая женщина, ничего не
скажешь, ты ее слушайся, ладно?
Работать я пока не могу, сам видишь...
хорошим продавцом. Он хромой, лицо у него истощенное, серое. Мать мне
говорила, что он хватался за любую работу, но отовсюду его выгоняли, как
только появлялся здоровый и сильный конкурент. Мать была уверена, что,
если б не это его увечье, все сложилось бы иначе и мы жили бы по-прежнему
вместе.
других это прошло понемногу, а ему, видишь, с работой не повезло, вот он и
озлился. А тут еще эта гадина появилась, купила его задешево... Подумаешь,
счастье какое - бистро в Бельвилле! Грязная дыра на вонючей улице...
протянув руку через стол, треплет меня по голове - рука у него большая и
горячая. - И ты на меня никогда не сердись, ладно? Я ведь не виноват, что
война была. И никто не виноват. Только - или бы уж всем воевать, чтобы все
друг друга понимали, или никому. Никому-то - оно, конечно, лучше...
военный марш на грязном столике, потом перевожу взгляд на темный, в
полоску пиджак, на галстук бабочкой. Хозяин кафе оглушительно зевает, я с
интересом присматриваюсь к нему: какой он толстый, и вот уж усы так усы! В
кафе душно, пахнет ванилью и жженым кофе, с улицы ложится широкий сноп
света, надвое разрезая узкий темный зал. Ослепительно сверкают в луче
бутылки на стойке. На одной из них - яркая этикетка, изображен негр.
сердись, малыш. Это все война. А Сесиль не понимает... Только это чистая
правда, и ничего уж тут не поделаешь... Если б не эта проклятая война...
Может, это и потому, что мы с ней четыре года не виделись...
опять слышать эти слова: "Война... ничего уже не поделаешь... почти шесть
лет, Клод! Если б не эта война... Я думала, что ты не вернешься. Мне ведь
сказали, что ты убит... Я ждала... а потом..." Она ждала год. "Всего год",
- думаю я. "Целый год одиночества!" - говорит она.
Валери, ее лицо - я все время глядел ей в лицо, стараясь понять, что
произошло. Очень хорошо помню, как надсадно жужжала большая муха, колотясь
о стекло. Помню запах табака в комнате, в нашей комнате. "Ты куришь?" -
удивился я. "Нет, нет!" - поспешно ответила Валери. И запнулась. Я увидел
белую мужскую сорочку на спинке стула и опять ничего не понял. Я даже
обрадовался: мне показалось, что Валери ждала меня и начала готовить
одежду. Я шагнул к стулу, взял сорочку, она почему-то была очень большая.
И тогда Валери сказала за моей спиной совсем чужим, сдавленным голосом:
"Я... прости меня, Клод... я замужем..." Я круто повернулся, словно меня
поленом хватили, и уставился на нее.
надеяться на лучшее. Мы в лагере узнавали многое - большей частью
случайно. У одного всю семью отправили в лагерь, у другого умерла мать,
третьего жена бросила. Все это дела обычные, в лагере то и дело слышишь
такие истории. Но все равно думаешь - нет, со мной этого не будет! Не то
что думаешь, а веришь, и все тут. Иначе не выжить. И потом - разные бывают
браки. Но мы-то с Валери были созданы друг для друга. Поэтому Валери и
оказалась тут, в круге света, через столько лет. Мы просто не переставали
любить друг друга никогда. Мы могли годами не видеть друг друга, но если с
Валери случалось несчастье, я об этом узнавал. Когда она упала и сломала
руку, я увидел это, увидел крутую уличку на Монмартре, увидел, как Валери
падает, и ощутил толчок падения и на миг - резкую боль в левой руке. И так
было всегда.
жизнь двух этих женщин, любить по-разному, но одинаково сильно. И теперь
обеих одинаково удерживать в жизни своей волей и любовью... И если я не
удержу... Нет, я не вынесу этой ответственности, я всего лишь человек, я
не могу, чтобы жизнь других людей зависела от того, достаточно ли сильно я
люблю... от того, достаточно ли я уверен в своей любви... Этого никто не
сможет выдержать, даже самый сильный!..
сомнений, переключаюсь на что-то другое, на воспоминания. Наверное,
психика автоматически экранирует очаги слишком сильных переживаний,
предохраняясь от перегрузки...
Но почему он опять волнуется? Что он видит? Фронт... Нет, это ни к
чему..."
нет, даже не вспомнил, не то слово: просто мне показалось, будто я снова
сижу на бревне у блиндажа и слушаю, как Селестен Нуаре поет какую-то
развеселую песенку. Это линия Мажино в Арденнах, неподалеку от Живе.
Ноябрь тридцать девятого года, "странная война", мы, собственно, и не
воюем, а стоим на бельгийской границе, мерзнем, мокнем и проклинаем все на
свете. Я слушаю песню и ощущаю привычную глухую боль в сердце - это
тревога за Валери, тоска по Валери. Вечер после дождя - багровый закат с
темно-фиолетовыми рваными тучами, и лужи красные, словно в них кровь, а не
вода, и вся холмистая равнина вокруг блестит мрачным, резким блеском. Я
смотрю на широкое смуглое лицо Селестена, на его блаженно прижмуренные
глаза. Он сидит рядом со мной, я вижу каждую складку на его шинели...
Надо мной сияет летнее солнце, такое ясное, мирное, безмятежное, а войны и
в помине нет. Я выхожу из реки на берег, поросший травой, чувствую под
босыми ступнями эту примятую шелковистую траву и прохладную, чуть влажную
упругую землю, дышу свежестью воды и зелени. Капельки воды высыхают на
теле, я чувствую, как приятно они щекочут кожу. Молодость, счастье,
ощущение полета! Кажется, касаешься земли только потому, что тебе хочется
чувствовать ее прикосновение.
девчонка. Все исходит от нее: и солнце, и трава, и река, и счастье. Как
она красива! А может, и не очень красива, это ведь неважно. Просто - в ней
для меня все. Как я жил раньше, не понимаю. Мне уже двадцать два года. Я
мог встретить ее раньше, хотя бы на год! Ну, ничего, у нас все впереди.
белые туфельки с пряжками. Темные пушистые кудри коротко подстрижены в
кружок - странные прически тогда носили... Впрочем, Валери все к лицу.
Даже серьги. Маленькие золотые, с бирюзой сережки. Я и забыл, что она