противный мокрый обрывок газеты. Это рыбьи головы. На измазанном рыбьей
кровью фото американский государственный секретарь и русский министр
иностранных дел пожимают друг другу руки. Оба, видимо, близоруки. Стекла
очков поблескивают. Поджатые губы симулируют улыбку. Кошки ворчат и
фыркают друг на друга. Старуха бросает сверток наземь. Головы обитателей
моря, отрезанные от трупов, продавленные глаза, побелевшие жабры, опаловая
чешуя - все это сыплется на бьющих хвостами, мяукающих кошек. Резко воняет
падалью, испражнениями, приторной старческой гнилью, гноем, и все эти
запахи, поднимаясь в воздух, смешиваются с уличными испарениями бензина и
приятным ароматом свежего кофе, который доносится из бара "Эспрессо" на
углу площади Ротонды. Кошки дерутся из-за отбросов. Ведь это борьба за
жизнь. Злосчастные твари, зачем они так расплодились! Кошек здесь сотни, и
все они голодают, они кровожадны, похотливы, они котятся, они больны, они
гибнут и пали так низко, как только можно пасть, будучи кошкой. Крупный
кот с мощным затылком и короткой шерстью желто-серого цвета злобно
властвует над более слабыми. Он бьет лапами. Распоряжается. Грабит. На
морде у него шрамы, оставленные борьбой за власть. Ухо прокушено - эту
битву он проиграл. Шерсть изъедена паршой. Дети нежно называют кота
Бенито.
себя таким легким, точно вот сейчас меня ветер унесет; и я был счастлив -
по крайней мере убеждал себя, что это так, ведь я в Риме, в Риме, в Риме,
я сижу перед баром "Эспрессо", на углу площади Ротонды, и передо мной
рюмка водки. Водка тоже какая-то летучая, легкая, с металлическим
привкусом, словно ее варили из алюминия, - это граппа. Я пью ее, так как
прочел у Хемингуэя, что в Италии пьют граппу. Мне хочется быть веселым, но
я не весел. Мне тяжело. Может быть, из-за убогих кошек? Мы не любим видеть
нищету, а тут ведь пфеннигами не откупишься. В этих случаях я обычно не
знаю, как быть. Я отвожу глаза. Так делают многие, но меня это мучит.
Хемингуэй, видно, ничего не понимает в водках! У граппы какой-то
синтетический тухлый вкус. Как у водки с немецкого черного рынка во
времена инфляции. Однажды я выменял за десять бутылок такой водки картину
Ленбаха. Это был этюд к портрету Бисмарка, его приобрел фальшивый кубинец
в американском мундире. Водку перегнали из технического спирта для ракет
"Фау-2", которые должны были разрушить Лондон; выпьешь эту водку и так и
взовьешься, но это не страшно, ведь и Ленбах оказался фальшивым. Теперь у
нас в Германии "экономическое чудо" и хорошая водка. Итальянцы тоже пьют
хорошую водку, правда экономического чуда у них как будто нет.
обман государства. Молодая женщина торговала американскими сигаретами,
держа их в подоле грязного фартука. И мне опять вспомнились кошки. Женщина
была человеческой сестрой этих несчастных тварей, растерзанная,
растрепанная, в язвах. И она была-несчастной, опустившейся, и род ее тоже
слишком размножился, а похоть и голод привели к упадку. И вот она
надеялась разбогатеть, идя окольными путями. Она была готова молиться
золотому тельцу, но едва ли бы он услышал ее. Мне вдруг пришло в голову,
что эту женщину могут убить. Я представлял ее себе задушенной, а она уже
видела себя предпринимательницей, хитрой и проницательной, настоящей
синьорой, восседающей в респектабельном киоске. На площади Ротонды золотой
телец снизошел до того, что слегка лизнул эту женщину. Тут ее, видимо,
хорошо знают. Точно буек, стоит она в густом потоке уличного движения, и
маленькие юркие "фиаты" устремляются ловко и отважно прямо на нее. Как
верещат здесь клаксоны! У красавцев водителей волосы завиты, уложены
волнами, напомажены, гладкие рожи смазаны кремом, надушены, ногти
наманикюрены, они протягивают ей деньги в окно машины, принимают пачки
сигарет - и вот маленький "фиат" уже несется дальше, по другим делам,
чтобы другим веселым способом выхватить у государства принадлежащее
государству. Вон идет девица из коммунистической федерации молодежи. Я
узнал ее по ярко-красному галстуку на синей блузе. Что за гордое лицо! Я
думал: почему ты такая надменная. Ты отрицаешь все, ты отрицаешь старуху,
приносящую кошкам поесть, ты вообще отрицаешь сострадание. В подворотне
притаился парень, засаленный с головы до ног. Он дружок уличной торговки,
ее подопечный или опекун, а может быть, ее шеф, серьезный делец,
озабоченный сбытом своего товара, во всяком случае, он тот черт, с которым
судьба связала эту женщину веревочкой. Время от времени они как бы
случайно встречаются на площади. Она отдает ему захватанные лиры, он сует
ей новые, опрятно завернутые в целлофан пачечки сигарет. Неподалеку в
нарядном мундире, прямо как памятник самому себе, стоит карабинер, он с
презрением и скукой поглядывает на Пантеон. А я подумал: ты и та девушка
из федерации - вот выйдет из вас чудесная пара, тогда все кошки будут
именоваться государственной собственностью, сердобольная старуха умрет в
государственной богадельне, рыбьи головы станут всеобщим достоянием, и все
будет ужасно упорядочено. Но пока еще существуют и беспорядок, и сенсации.
газет. Я всегда восхищаюсь ими; ведь они истинные рапсоды и панегиристы
преступлений, несчастных случаев, скандалов и национальных волнений. Белая
крепость в индокитайских джунглях готова была пасть. В те дни решался
вопрос войны или мира, но мы этого не знали. Мы узнали об угрожавшей нам
гибели лишь гораздо позднее, из газет, которые тогда еще не были сданы в
набор. Кто мог, ел хорошо. Мы пили кофе, пили водку, мы работали, чтобы
заработать деньги, а когда удавалось - спали вместе. Рим - удивительный
город, он для мужчин. Я интересовался музыкой, и у меня создалось такое
впечатление, что в Риме есть еще люди, которые интересуются новой музыкой.
Из многих стран съехались они на конкурс в древнюю столицу. Азия? Но Азия
далеко. Целых десять летных часов до Азии, она жуткая, огромная, как
"Волна" Хокусаи [картина известного японского художника Хокусаи
(1760-1849)]. И эта волна приближалась. Она омыла берега Остии, где был
найден труп молодой девушки. Бедная покойница прошла через Рим как
призрак, и министры пугались ее бледного лика, но им удалось еще раз все
уладить к лучшему для себя. Волна приблизилась к скале мыса Антиб. Bon
soir, monsieur Aga Khan [Добрый вечер, господин Ага-Хан! (франц.); Ага-Хан
- глава влиятельной мусульманской секты исмаилитов в Индии]. Осмелюсь ли я
сказать, что это меня не касается? У меня нет ни счета в банке, ни золота,
ни драгоценных камней, ничем нельзя меня встревожить, я свободен, и мне не
приходится волноваться ни из-за скаковых лошадей, ни из-за кинозвезд. Меня
зовут Зигфрид Пфафрат. Знаю, это смешная фамилия. Но опять-таки не смешнее
многих других. Почему же я так презираю ее? Я ее не выбирал. Я охотно и
без зазрения совести вмешиваюсь в чужие разговоры; но мне стыдно, я
притворяюсь непочтительным, а как бы мне хотелось что-нибудь уважать! Я
композитор. Однако, если не пишешь для самой широкой публики, эта
профессия так же нелепа, как и моя фамилия. И вот имя Зигфрида Пфафрата
появляется в концертных программах. Почему я не возьму себе псевдоним?
Право, не знаю. Неужели я привязан к этой ненавистной фамилии, продолжаю
быть к ней привязан? Или это власть семейного клана? Тем не менее мне
кажется, что все происходящее на свете, все, о чем люди думают, грезят и
что нас губит, все это в целом, даже незримое и неуловимое, касается меня,
обращено и ко мне!
на темный сверкающий гроб, поблескивая лаковым мраком, бесшумно подъехал к
Пантеону. Машина напоминала посольскую, и, может быть, в ней на пухлых
подушках сидел посол Плутона, министр Преисподней или Марса, а Зигфрид,
который попивал себе граппу на площади Ротонды, бросив взгляд на ту
сторону площади и заметив это событие, впрочем не стоящее внимания,
признал буквы на щитке, где обычно стоит номер машины, за арабские. Что
это? Не принц ли из "Тысячи и одной ночи" прибыл сюда или это какой-нибудь
король-изгнанник? Выскочил темнолицый шофер в почти военной форме, рванул
дверцу машины и с усердием адъютанта, готовый к услугам, встал вплотную к
вылезавшему господину, облаченному в просторный костюм. Костюм был из
английской фланели и, видимо, сшит у хорошего портного, но на располневшем
теле господина - мощный затылок, широченные плечи, грудь колесом, круглый,
эластичный, тугой, словно боксерская груша, живот, толстые ляжки - костюм
этот почему-то напоминал грубошерстную одежду крестьян-горцев. У господина
были торчавшие щетиной, коротко подстриженные седые волосы, глаза
прятались за синими стеклами больших очков, придававших ему отнюдь не
крестьянский вид. Напротив, в нем было что-то загадочное и коварное,
чужестранное и изысканное, чем-то напоминал он прибывшего из далеких
земель члена дипломатического корпуса или спасающегося от преследования
отчаянного беглеца.
заблудившийся царь Итаки, этот человек - палач. Он явился из царства
мертвых, от него веяло трупным запахом, и сам он был смертью, грубой,
подлой, неповоротливой, бездарной смертью. Тринадцать лет не встречал
Зигфрид своего дядю Юдеяна, которого так боялся в детстве. Сколько раз его
наказывали за то, что он прятался от Юдеяна, и в конце концов мальчуган
стал видеть в образе дяди воплощение всего, чего он страшился и что
ненавидел, символ всего насильственного - мобилизации, армии, войны; ему и
сейчас иногда казалось, что он слышит рычащий, всегда разъяренный голос
этого человека с бычьей шеей. Но Зигфрид лишь смутно помнил теперь лицо
могущественного трибуна, перед которым трепетала некогда вся страна и чьи
бесчисленные портреты мозолили глаза повсюду: в газетах, на колонках с
афишами, на стенах школьных залов, на экранах кино, где Юдеян появлялся,
подобно грозной тени, причем всегда со злобно опущенной мощной головой, в
неизменной, навязчиво скромной партийной форме и тупоносых походных
сапогах. Поэтому Зигфрид, который успел тем временем вырваться на свободу
и сидел теперь перед баром, попивая граппу по Хемингуэю, и размышлял о
лежавшей перед ним римской площади и о своей музыке - самом сокровенном в