нужно было рано встать, чтобы встретиться за завтраком с отцом Джейн;
затем я хотел заглянуть на площадь Холкок к Эндикотту, где выставляли на
продажу коллекцию редких маринистских гравюр и картин, на которые стоило
посмотреть.
глаза и увидел всматривавшегося в меня демона. И хотя я изо всех сил
затыкал уши, я все еще слышал это неустанное скрип-скрип, скрип-скрип,
скрип-скрип из сада.
тоненький голосок, заглушаемый ветром, такой неясный, что он вполне мог
быть сквозняком, свистящим в камине. И все же этот голосок пел. Женский
голос, чистый и удивительно жалобный.
столик красного дерева. Демонический будильник упал со столика и покатился
по полу. Я был слишком перепуган, чтобы вставать медленно, поэтому мог
отважиться только на атаку в стиле камикадзе. Я стащил одеяло с кровати и
завернулся в него, как римский сенатор в тогу, а потом на ощупь, затаив
дыхание, добрался до окна.
холмы были почти одного цвета. Темные, с неясными очертаниями деревья
боролись с ветром, который безжалостно пригибал их к земле. Я вслушивался
и всматривался, всматривался и вслушивался. Я чувствовал себя сразу и
глупцом и героем. Я прижал ладонь к стеклу, чтобы оно перестало
дребезжать. Скрип садовых качелей как-то стих, и никто не пел, - я не
слышал ничьего голоса.
звучала в моей голове. Мне припомнилась матросская песенка, которую
старина Томас Эссекс пел в тот день, когда мы впервые встретили его на
Аллее Квакеров.
старого Салема", но, в отличии от других запевок, эта песня не была
снабжена примечаниями, касающимися ее смысла, происхождения и связи с
местными историческими традициями. К ней был только один комментарий:
"Любопытно". Но кто мог распевать эту "любопытность" под моим окном так
поздно ночью и почему? Ведь во всем Грейнитхед могло найтись самое большее
с дюжину человек, знающих эту песню или хотя бы ее мелодию.
грустная".
темноте, и я смог различить черные скалистые берега пролива Грейнитхед,
обрисованные волнами прибоя. Я отнял руку от стекла. Ладонь была ледяной и
влажной. На стекле на секунду остался отпечаток моих пальцев, словно
зловещее приветствие, а потом он исчез.
обычно. Большая деревянная раннеамериканская кровать с пузатыми пуховыми
подушками; резной двустворчатый шкаф; деревянный комод для белья. На
другой стороне комнаты, на столе, стояло маленькое овальное зеркальце, в
котором я видел бледное отражение собственной физиономии.
налью себе солидную порцию? Я поднял с пола синий халат, который бросил
там вечером перед тем, как отправиться в постель, и натянул его.
никогда я не отдавал себе отчета в том, сколько шума издает живое
существо, даже во сне. Когда Джейн была жива, она наполняла дом своим
теплом, своей личностью, своим дыханием. Теперь же во всех комнатах, куда
я заглядывал, было одно и то же: пустота, древность и тишина.
Кресло-качалка на полозьях, которое теперь не качалось. Занавески, которые
теперь не закрывали окон, разве что я сам задерну их. Плита, которая
теперь не включалась, разве что я входил и зажигал ее, чтобы приготовить
себе очередной завтрак одиночки.
разговаривать. И эта ужасная, непонятная мысль, что я уже никогда, никогда
никого не увижу.
оплакивать себя. Точнее, мне так казалось. Конечно же, я перестал плакать,
хотя до сих пор время от времени слезы неожиданно наворачивались мне на
глаза. Такое испытывает каждый, кто сам пережил тяжелую потерю. Доктор
Розен предупреждал меня об этом, и он был прав. Например, во время
аукциона, когда я приступал к осмотру какого-нибудь особенно ценного
имеющего отношение к морю предмета, который хотел бы иметь в магазине, в
моих глазах неожиданно появлялись слезы; я должен был извиняться и
выходить в мужской туалет, где слишком долго вытирал нос.
в траур, объединены каким-то таинственным сходством, которое они вынуждены
скрывать от остального мира, чтобы не выглядеть тряпками, болезненно
плачущими над самими собой. Однако, ко всем чертям, я как раз и был именно
такой тряпкой.
проверил, сколько у меня осталось спиртного.
сладкого шерри, к которому Джейн пристрастилась в первые месяцы
беременности. И я решил выпить чая. Я почти всегда делаю себе чай, когда
неожиданно просыпаюсь среди ночи. Индийский, без молока и сахара. Я
научился этому у аборигенов Салема.
двери закрылись. Они не захлопнулись с шумом, как от порыва ветра, а
заперлись на старинный засов. Я замер с бьющимся сердцем, затаил дыхание и
прислушался. Но я слышал только вой ветра, хотя и был уверен, что чувствую
чье-то присутствие, будто в доме кто-то чужой. После месяца, проведенного
в одиночестве, месяца абсолютной тишины, я стал чувствителен к малейшему
шелесту, легчайшему скрипу, каждому шагу мыши и более сильным вибрациям,
вызываемым человеческими существами. Люди резонируют, как скрипки.
чувствовал никакого тепла, не улавливал ни одного из обычных дружелюбных
звуков, означающих человеческое присутствие. Удивительно. Как можно тише я
прошел по коричневому коврику к камину, в котором все еще тлела вчерашняя
зола. Я поднял длинную латунную кочергу с тяжелым ухватом в форме головы
морского конька и взвесил ее в руке.
большие часы фирмы "Томпион", свадебный подарок родителей Джейн, издавали
задумчивое медленное тиканье изнутри корпуса красного дерева. Я
остановился у двери кухни и прислушался, пытаясь уловить легчайший шум,
тишайший вздох, слабейший шелест материала, трущегося о дерево.
жизни, так же, как отмеряли жизнь Джейн. Только ветер, который так и будет
гулять в проливе Грейнитхед, когда я отсюда уеду. Даже море как будто
утихомирилось.
сдавленным. И стал ожидать ответа или отсутствия ответа.
сад?
кухни. Ни скрежета, ни скрипа. Я же сам смазал маслом петли. Я сделал шаг,
потом другой, может, слишком нервно, шаря рукой по стене в поисках
выключателя. Люминесцентная лампа замигала и засветила ровным светом. Я
инстинктивно поднял кочергу, но сразу увидел, что старинная кухня пуста, и
опустил ее.
его и положил, на тихо урчащем холодильнике. Чистенький настенный кафель
весело блестел: ветряные мельницы, лодка, тюльпаны и сабо. Медная утварь,
висящая рядами, слабо поблескивала, а кастрюля, в которой я вчера варил на
ужин суп, все еще ждала, пока я ее помою.
увериться, что я - один. Я послал угрожающий взгляд в непроницаемую
темноту за окном, чтобы отпугнуть любого, кто мог таиться в саду. Но
увидел лишь неясное отражение своей перепуганной физиономии, и именно это
испугало меня больше всего. Страшен даже сам страх. А вид собственного
страха еще страшнее.
чувство, что кто-то или что-то передвигается рядом со мной, будто
невидимое движение вызывает дрожание воздуха. Меня также пронизало
ощущение холода, чувство затерянности и болезненной грусти. То же самое
испытывает человек после дорожной катастрофы или когда ночью слышит
диссонирующий рев младенца, боящегося темноты.
думать. Я был совершенно уверен, что дом пуст, что в нем нет никого, кроме