определенные моменты на вещи лучше смотреть трезво.
будущем мне скорее всего не светило. Прогрессирующая мизантропия и
навязчивая, в последние месяцы, тяга к отъединению свели фактически на нет и
круг моих знакомств, и список занятий, к каким я мог бы еще себя принудить.
Поэтому размещать капитал сейчас нужно было осторожно и безошибочно. В тот
же день я прикупил в спортивном магазине "Олимп" пару надежных туристских
башмаков. Дальше к ним добавились: сто пачек "Беломора" и еще, на крайний
случай, несколько брикетов шестикопеечной подплесневелой от древности махры;
по десять кило вермишели, гречки и риса; пластмассовые бутыли с растительным
маслом и большой пакет сахарного песка; какое-то количество соли, спичек,
чая "Бодрость", мыла и приправ -- всех подряд; наконец, три картонных ящика
стеклянных банок с кашами, сдобренными тушенкой. Затоваривался я большей
частью втридорога на Тишинском рынке, ну и чем мог -- в магазинах (но тут по
прилавкам обыкновенно гулял ветер); и старался не слишком удаляться от
перекрестка, где на левой, если смотреть от рынка, стороне, в первом этаже
девятиэтажной хрущевской башни -- номер, кажется, тридцать семь по Большому
Тишинскому переулку -- располагалась однокомнатная квартира моего хорошего
приятеля, весьма ко времени предоставленная мне в пользование по меньшей
мере на полгода: до будущей весны, а то и до начала лета.
холодильный агрегат "Север" пятьдесят девятого года выпуска (дата стояла на
крышке морозилки) не внушал никакого доверия. Я делал заготовки лихорадочно
и почти вдохновенно, словно спешил навстречу чему-то, чего добивался давно и
напряженно, а не на дно залегал: на сей раз по-настоящему глубоко, чтобы
только наблюдать отныне, с позиции моллюска, сумеет ли куда-нибудь вынести
меня поток существования, ни моей и ничьей воле больше не подчиненный.
соседа -- он забыл дома ключи и топтался перед запертой дверью, пока я не
вынес стамеску и не помог ему отжать язычок замка. В благодарность он
угостил меня грузинским вином, а на прощанье спросил, не интересуюсь ли
валютой, и предложил доллары по довольно выгодному курсу. Я сказал --
пожалуй, рассудив, что здесь вряд ли нарвусь на фальшивку, а в случае чего
человеку, обитающему прямо под боком, всегда найдешь способ предъявить
претензии. Неконвертированный остаток ушел в окошечко оплаты коммунальных
услуг в сберкассе: за что можно было, я заплатил сразу на все полгода
вперед.
церковь, я напрасно проискал какое-нибудь жилье в городе (бессемейному и
молодому, мне опасались сдавать) и наконец поселился в подмосковном поселке
Отдых. Владелец добротного деревянного дома пускал жильцов в три комнаты из
четырех. В одной -- ход с кухни -- одиноко пил водку разошедшийся с женой
майор КГБ. Чтобы успеть утром на службу, вставал майор в половине пятого. И
когда я, приезжая далеко за полночь, с последней электричкой, начинал
греметь на кухне кастрюлями, сооружая себе ужин, он, бывало, выскакивал в
белье и направлял на меня пистолет. Другую -- ход из прихожей -- занимала
пара юных любовников, сбежавших от родителей. У них был магнитофон,
исполнявший песни бардов. По ночам из их комнаты ко мне, через дощатую
стену, проникали сладкие стоны и скрипы пружинной кровати. Я изнывал и,
случалось, был вынужден прибегнуть к изобретению, которое Гермес преподал
своему сыну Пану, когда тот блуждал день и ночь, не находя взаимности у
нимфы Эхо. Просторная гостиная напоминала городскую свалку: весь ее объем до
половины человеческого роста был заполнен наваленными в беспорядке книгами,
какими-то тюками, коробками, тряпьем и посудой, не мытой годами. Сквозь горы
этого спрессовавшегося добра вели от двери две траншеи: в мою комнату и к
расчищенному пятачку с составленными углом письменным столом и раскладушкой.
Здесь помещался сам устроитель нашей развеселой ночлежки -- сухонький
старичок с длинными седыми волосами и вольтеровским профилем. Он опроверг
периодическую систему Менделеева и спешил закончить книгу, которая должна
была перевернуть устоявшиеся представления о строении мира. Он спал по три
часа в сутки и не имел времени есть и мыться. Иногда я все-таки уговаривал
его разделить со мной пачку пельменей, тогда он в общих чертах излагал мне
основания своей теории. Я жалею теперь, что совсем ничего не запомнил. Еще
он любил собак. И волшебным образом приманивал их к себе на участок чуть ли
не со всего поселка, хотя почти не выходил из дома. Обычно не меньше десятка
разномастных псов караулили у крыльца. Они раздражали майора -- он матерно
ругался и старался разогнать их пинками. Собаки лениво отбегали на пару
шагов и оттуда над ним посмеивались. Ко мне они относились с симпатией и
даже выходили встречать к калитке, когда я, стянув пальто с одного плеча,
нащупывал на внутренней ее стороне засов сквозь отверстие слишком узкое,
чтобы пропустить руку с рукавом.
дочь без разговоров выставила жильцов на мороз, не вернув деньги за
полмесяца.
все-таки, по ходатайству игумена, комнатку у пожилой воцерковлявшейся
учительницы (она сразу же стала смотреть на меня косо, поскольку ни утром,
ни вечером я не вставал вместе с ней читать правило перед домашними
иконами). Правда, как раз в эти дни мы с ним почти не виделись -- он готовил
к выпуску новый спектакль и сутками пропадал на репетициях. Он не называл
себя режиссером, а представлялся как Карабас Барабас: содержатель театра.
Его странный бессловесный театрик с неизменным составом артистов (числом
два: бывший милиционер и студентка эстрадно-циркового училища) базировался
на правах самодеятельности при радиаторном заводе имени Щорса, в приземистом
кирпичном бараке, сильно вытянутом в длину. Кроме принесенного в жертву их
невнятному для простого обывателя искусству кабинета гражданской обороны
(страшных духов которого -- похоронных теток с носилками и в противогазах с
плакатов наглядной агитации -- ни в какую не соглашалось изгнать заводское
начальство) там имелся еще чулан, где переплетались, словно брачующиеся
гадюки, поломанные баритоны и корнеты довоенного духового оркестра, железный
шкаф, хранивший жезлы и бороды трех поколений Дедов Морозов, и зрительный
зал с узкими, без спинок, лавками -- как в сельском клубе.
мой друг все еще занимал должность в каком-то академическом институте, где
появление раз в неделю, по вторникам, обеспечивало ему уполовиненные ставку
и доплату за степень. Но и из этого заметную долю он тратил на примочечки и
прибамбасики для будущих действ (вернее, на материалы и детали, чтобы потом
ночи напролет изобретать и конструировать собственноручно), так что зачастую
и сам не понимал толком, на что живет. Однако всякие помыслы как-нибудь
повернуть этот скудный уклад стойко отражал духовным щитом. Фундаментом
своей работы он считал даже не репетиции, а медленное вынашивание замыслов и
свободой расходовать время по своему усмотрению дорожил более всего.
барражированиям по городу. Днем брал с собой кофр с фотоаппаратом и сменными
объективами -- единственное, в сущности, настоящее приобретение за весь
сытый период, да и то сделанное под конкретный проект: в моей несколько
оттаявшей в относительном благополучии голове сложился план запортретировать
всех московских каменных львов и когда-нибудь, если дела все-таки пойдут в
гору, издать небольшим тиражом качественный альбом. Затея меня увлекла, и я
отказался от нее не раньше, чем был уволен, отсняв к тому времени центр и
подобравшись к пределам Садового кольца. Разумеется, впоследствии негативы
пропали. А я уже начинал поражаться неожиданной их устойчивости в
существовании, не свойственной обычно никакому делу моих рук, и подозревал,
что однажды изображение с пленок попросту исчезнет, возможно прямо у меня на
глазах. Однако обошлось без чудес: кофр и сумку с одеждой украли из камеры
хранения Казанского вокзала, а негативы были в кофре, лежали там,
старательно упакованные, вместе со всей аппаратурой, носом и губами из
черного стекла -- флаконом духов "Сальвадор Дали" -- и билетом в Самару,
куда я собрался было ехать жениться, чего, в результате покражи, так и не
произошло. Но это, как говорило радио нашего детства, уже совсем другая
история.
особую, неподконтрольную людскую пластику, проявляющуюся, когда человек
теряет власть над собой. Чутье безошибочно выводило его туда именно, где
через мгновение падал в припадке эпилептик, пытался опереться ладонями о
воздух застигнутый сердечным приступом старик или сжавшаяся в истерике
женщина пускалась выкликать обвинения миру. Нам доводилось названивать в
"Скорую" и помогать прохожему врачу делать искусственное дыхание; подолгу
простаивать, наблюдая, как пьяный на панели подтягивает к подбородку колени
и пытается свести локти, как бы в обратную сторону вывернутые, или следовать
за расхлябанным, с убегающими руками, сумасшедшим. Иногда он просил у меня
аппарат и прицеливался -- но так и не нажимал спуск. Говорил, что необходимо
остерегаться фиксации, извлечения момента из связи -- ибо данный способ
обращения со временем хотя и прост, но легко оборачивается принудительным
накачиванием смыслов; многие из работавших в визуальных искусствах не
одолели этого искушения простотой. Даже появившуюся позже видеокамеру --
подарок его французской любовницы, наезжавшей в Союз дважды в год с
поручениями туристической фирмы, но упорно не желавшей понимать (ввиду,
наверное, наличия парижского мужа), что и "мой маленький русско-еврейский
медведь" тоже был бы не прочь как-нибудь пройтись по Елисейским Полям, -- мы
протаскали с собой вхолостую, хотя несколько раз честно снаряжали перед
выходом.
осознал в должной мере свое эпигонство. И только после затянувшегося
мучительного бездействия один-единственный крик вдруг открыл перед ним его
собственную дорогу. Навещая сослуживца после операции, он услышал, как
кричит в соседней палате человек, выходящий из-под наркоза. И его поразило,
насколько не соответствовал этим звукам расхожий определитель "звериные" --
любой зверь смотрелся бы для них чересчур теплокровным. Безымянное горло за
стеной взывало к иному царству -- в исступлении первого существа,