Неизвестно когда. Что?
ни покоя, ни радости, пока не пройдет этот проклятый, черный, выхваченный из
циферблата час. Только тень знания о том, о чем не должно знать ни одно
живое существо, стояла там в углу, и ее было достаточно, чтобы затмить свет
и нагнать на человека непроглядную тьму ужаса. Потревоженный однажды страх
смерти расплывался по телу, внедрялся в кости, тянул бледную голову из
каждой поры тела.
толпою враждебных лиц и явлений, окружающих его человеческую жизнь,- а
чего-то внезапного и неизбежного: апоплексического удара, разрыва сердца,
какой-то тоненькой глупой аорты, которая вдруг не выдержит напора крови и
лопнет, как туго натянутая перчатка на пухлых пальцах.
на заплывшие короткие пальцы, чувствовать, как они коротки, как они полны
смертельною влагой. И если раньше, в темноте, он должен был шевелиться,
чтобы не походить на мертвеца, то теперь, в этом ярком, холодно-враждебном,
страшном свете, казалось ужасным, невозможным пошевелиться, чтобы достать
папиросу - позвонить кого-нибудь. Нервы напрягались. И каждый нерв казался
похожим на вздыбившуюся выгнутую проволоку, на вершине которой маленькая
головка с безумно вытаращенными от ужаса глазами, судорожно разинутым,
задохнувшимся, безмолвным ртом. Нечем дышать.
электрический звонок. Маленький металлический язычок судорожно, в ужасе,
бился о край звенящей чашки, замолкал - и снова трепетал в непрерывном ужасе
и звоне. Это звонил из своей комнаты его превосходительство.
лампочки,- их мало было для света, но достаточно для того, чтобы появились
тени. Всюду появились они: встали в углах, протянулись по потолку; трепетно
цепляясь за каждое возвышение, прилегли к стенам; и трудно было понять, где
находились раньше все эти бесчисленные уродливые, молчаливые тени,
безгласные души безгласных вещей.
телефону: сановнику было дурно. Вызвали и жену его превосходительства.
одну женщину, вооруженных бомбами, адскими машинами и револьверами, схватили
у самого подъезда, пятую - нашли и арестовали на конспиративной квартире,
хозяйкою которой она состояла. Захватили при этом много динамиту,
полуснаряженных бомб и оружия. Все арестованные были очень молоды: старшему
из мужчин было двадцать восемь лет, младшей из женщин всего девятнадцать.
Судили их в той же крепости, куда заключили после ареста, судили быстро и
глухо, как делалось в то беспощадное время.
так велико было их презрение к судьям, что никому не хотелось лишней улыбкой
или притворным выражением веселья подчеркнуть свою смелость. Ровно настолько
были они спокойны, сколько нужно для того, чтобы оградить свою душу и
великий предсмертный мрак ее от чужого, злого и враждебного взгляда. Иногда
отказывались отвечать на вопросы, иногда отвечали - коротко, просто и точно,
словно не судьям, а статистикам отвечали они для заполнения каких-то
особенных таблиц. Трое, одна женщина и двое мужчин, назвали свои настоящие
имена, двое отказались назвать их и так и остались для судей неизвестными. И
ко всему, происходившему на суде, обнаруживали они то смягченное, сквозь
дымку, любопытство, которое свойственно людям или очень тяжело больным, или
же захваченным одною огромною, всепоглощающей мыслью. Быстро взглядывали,
ловили на лету какое-нибудь слово, более интересное, чем другие,- и снова
продолжали думать, с того же места, на каком остановилась мысли.
отставного полковника, сам бывший офицер. Это был совсем еще молодой,
белокурый, широкоплечий юноша, такой здоровый, что ни тюрьма, ни ожидание
неминуемой смерти не могли стереть краски с его щек и выражения молодой,
счастливой наивности с его голубых глаз. Все время он энергично пощипывал
лохматую светлую бородку, к которой еще не привык, и неотступно, щурясь и
мигая, глядел в окно.
морозных дней недалекая весна посылала, как предтечу, ясный, теплый
солнечный день или даже один только час, но такой весенний, такой жадно
молодой и сверкающий, что воробьи на улице сходили с ума от радости и точно
пьянели люди. И теперь, в верхнее запыленное, с прошлого лета не
протиравшееся окно было видно очень странное и красивое небо: на первый
взгляд оно казалось молочно-серым, дымчатым, а когда смотреть дольше - в нем
начинала проступать синева, оно начинало голубеть все глубже, все ярче, все
беспредельнее. И то, что оно не открывалось все сразу, а целомудренно
таилось в дымке прозрачных облаков, делало его милым, как девушку, которую
любишь; и Сергей Головин глядел в небо, пощипывал бородку, щурил то один, то
другой глаз с длинными пушистыми ресницами и что-то усиленно соображал. Один
раз он даже быстро зашевелил пальцами и наивно сморщился от какой-то
радости,- но взглянул кругом и погас, как искра, на которую наступили ногою.
И почти мгновенно сквозь краску щек, почти без перехода в бледность,
проступила землистая, мертвенная синева; и пушистый волос, с болью выдираясь
из гнезда, сжался, как в тисках, в побелевших на кончике пальцах. Но радость
жизни и весны была сильнее - и через несколько минут прежнее, молодое,
наивное лицо тянулось к весеннему небу.
прозвищу Муся. Она была моложе Головина, но казалась старше в своей
строгости, в черноте своих прямых и гордых глаз. Только очень тонкая, нежная
шея да такие же тонкие девичьи руки говорили о ее возрасте, да еще то
неуловимое, что есть сама молодость и что звучало так ясно в ее голосе,
чистом, гармоничном, настроенном безупречно, как дорогой инструмент, в
каждом простом слове, восклицании, открывающем его музыкальное содержание.
Была она очень бледна, но не мертвенной бледностью, а той особенной горячей
белизной, когда внутри человека как бы зажжен огромный, сильный огонь, и
тело прозрачно светится, как тонкий севрский фарфор. Сидела она почти не
шевелясь и только изредка незаметным движением пальцев ощупывала углубленную
полоску на среднем пальце правой руки, след какого-то недавно снятого
кольца. И на небо она смотрела без ласки и радостных воспоминаний, только
потому, что во всей грязной казенной зале этот голубой кусочек неба был
самым красивым, чистым и правдивым - ничего не выпытывал у ее глаз.
сидел сосед ее, неизвестный, по прозвищу Вернер. Если лицо можно замкнуть,
как глухую дверь, то свое лицо неизвестный замкнул, как дверь железную, и
замок на ней повесил железный. Смотрел он неподвижно вниз на дощатый грязный
пол, и нельзя было понять: спокоен он или волнуется бесконечно, думает о
чем-нибудь или слушает, что показывают перед судом сыщики. Роста он был
невысокого; черты лица имел тонкие и благородные. Нежный и красивый
настолько, что напоминал лунную ночь где-нибудь на юге, на берегу моря, где
кипарисы и черные тени от них, он в то же время будил чувство огромной
спокойной силы, непреоборимой твердости, холодного и дерзкого мужества.
Самая вежливость, с какою давал он короткие и точные ответы, казалась
опасною в его устах, в его полупоклоне; и если на всех других арестантский
халат казался нелепым шутовством, то на нем его не было видно совсем,- так
чуждо было платье человеку. И хотя у других террористов были найдены бомбы и
адские машины, а у Вернера только черный револьвер, судьи считали почему-то
главным его и обращались к нему с некоторой почтительностью, так же кратко и
деловито.
невыносимого ужаса смерти и такого же отчаянного желания сдержать этот ужас
и не показать его судьям. С самого утра, как только повели их на суд, он
начал задыхаться от учащенного биения сердца; на лбу все время капельками
выступал пот, так же потны и холодны были руки, и липла к телу, связывая его
движения, холодная потная рубаха. Сверхъестественным усилием воли он
заставлял пальцы свои не дрожать, голос быть твердым и отчетливым, глаза
спокойными. Вокруг себя он ничего не видел, голоса приносились к нему как из
тумана, и в этот же туман посылал он свои отчаянные усилия - отвечать
твердо, отвечать громко. Но, ответив, он тотчас забывал как и вопрос, так и
ответ свой, и снова молчаливо и страшно боролся. И так явственно выступала в
нем смерть, что судьи избегали смотреть на него, и трудно было определить
его возраст, как у трупа, который уже начал разлагаться. По паспорту же ему
было всего двадцать три года. Раз или два Вернер тихо прикасался рукою к его
колену, и каждый раз он отвечал одним словом:
кричать - без слов, животным отчаянным криком. Тогда он тихо прикасался к
Вернеру, и тот, не поднимая глаз, отвечал ему тихо:
террористка, Таня Ковальчук. У нее никогда не было детей, она была еще очень
молода и краснощека, как Сергей Головин, но казалась матерью всем этим
людям: так заботливы, так бесконечно любовны были ее взгляды, улыбка,
страхи. На суд она не обращала никакого внимания, как на нечто совсем
постороннее, и только слушала, как отвечают другие: не дрожит ли голос, не
боится ли, не дать ли воды.
пухлые пальцы; на Мусю и Вернера смотрела с гордостью и почтением и лицо