человеков и которые сделали из литературы вертеп мелких жуликов, - я дам в
романе и тип Башкина, верный той светлой памяти, которая осталась во мне о
нем. Теперь лицо его еще слишком близко, мелочи воспоминаний мелькают перед
глазами слишком пестро. И слишком ярки передо мной три картины, три момента
его смерти и похорон, которым обобщения я еще дать не могу.
нас по разным углам. И только за день до его смерти мы увиделись в последний
раз.
сном. Кто-то держал свечу, и желтый свет пятнами колебался на потолке и
стенах со странным рисунком обоев. Почему так поражает иногда какая-нибудь
мелочь? А я помню, что с жутким чувством посмотрел на эти обои; вокруг всей
комнаты, в странных и грубых линиях шли какие-то гитары, и почему-то было
неприятно и даже противно думать, что они никогда не играли... Свет ползал
по стенам, безмолвно-розовым рядом вытягивали гитары свои тонкие
нарисованные шеи, и на постели с хрипом и свистом подымалась грудь человека,
который в эту минуту, может быть, со страшной силой боролся где-то на грани
жизни и смерти. Быть может, это была агония, и Башкин умер бы, если бы мы
его не разбудили. В первую минуту, когда он открыл глаза, Башкин, очевидно,
ничего не сознавал. Странен и страшен был взгляд этих прямо на меня
устремленных, как будто откуда-то из страшного далека смотрящих глаз.
от звука моего голоса. Знакомое выражение ласки и привета появилось на
полумертвом лице, и больной потянулся ко мне навстречу. Я нагнулся и
поцеловал его. И вдруг Башкин обхватил мою голову, прижал к груди, в которой
хрипело, клокотало и билось что-то, стал нежно-нежно, как мать ребенка,
гладить меня по голове. Молча, как будто с великой любовью, и как будто с
нежной жалостью, и будто прося меня защитить и спасти его.
жизнь помогавший ему, всегда бывший старшим его защитником и покровителем, в
эту минуту, слыша, как что-то грозно хрипит и клокочет в его груди, а рука
его слаба скользит по моим волосам, чувствовал себя маленьким, ничтожным и
слабым.
знал Башкин, что он пережил, я узнаю еще не скоро. И мой хваленый талант,
мое имя, Боже мой, как они были ничтожны перед той последней мудростью
великой любви и жалости, которую дала Башкину смерть, стоявшая тут же, рядом
с нами.
времени мы прожили вместе, и я, как более сильный, давил его своим
авторитетом. Теперь настало время подвести итоги. Один из нас кончал
последнюю страницу своей жизни. И я спросил его с жутким любопытством:
вами теперь?
лицо.
провожали гроб Башкина в могилку.
снегу, заносимые метелью, какие маленькие и жалкие, должно быть, казались
мы. Белый гроб медленно колыхался впереди, метель секла и трепала две-три
цветные ленточки венков, ничего не было видно кругом, кроме белого поля да
неустанно несущейся белой метели. Я шел за гробом, проваливался в снег и в
сотый раз прочитывал надпись на венке:
веночек, и надпись была не на ленте, а на жестяной дощечке, какую прибивают
на крестах последнего кладбищенского разряда.
трудом собранные мною для семьи Башкина. Думал о том, что жена Башкина еще
не знает о его смерти, думал о том, что она родила почти в тот же день,
когда он умер, думал еще о том, что же будут делать его "жена и сын" дальше?
Думал еще о том, что ведь это все же "похороны писателя", и, ей-Богу,
странно было в эту минуту требовать у меня любви и жалости к тем миллионам
купцов, царей жизни, зверей и мерзавцев, которые что-то жрали, ворча и
рокоча утробой громадного города, смутно синевшего на краю горизонта, за
пологом неустанной метели.
когда в сущности - ерунда, мелочь и случайность - не знаю, а что-то
осталось.
метель прошла. Был светлый, белый, чистый зимний день. Пахло морозом, и в
круглых белых шапках стояли кресты. Стая голубей Бог знает откуда налетела
на могилу. Трепеща крыльями, голуби носились между нами. Один все порывался
сесть на гроб и, отлетая, садился на ближайший крест. Красиво было.
существует только для того, чтобы была красота?
прелести умершей милой души Башкина.
О ТОЛСТОМ
возносился на небо, существовали газеты, божественные легенды вряд ли дошли
бы до нас в виде легенды. Вместо них были бы бюллетени. В этих бюллетенях
была бы правда, но правда о предсмертной изжоге, икоте и судорогах. Нужна ли
человечеству эта пошлая правда? - спрашивает один публицист.
может быть страшной, отвратительной или жестокой, но пошлость не живет в
правде. И прежде всего и всегда надо знать правду, хотя бы неполную, хотя бы
только о предсмертной изжоге. Даже изжога даст больше, чем самая сладостная
легенда, ибо легенда есть обман, и каким бы возвышающим ни был он, неизбежно
сомнение и разочарование, а за ними полное отчаяние.
никакой опоры ногам человека места, на котором стоим, если бы человечество
шло путем правды, какова бы она ни была, а не бросалось из стороны в сторону
за болотными огнями красных вымыслов.
почему я не принял участия в похоронах Толстого?
когда он умер, стало известно одно из его последних писем. "Вечные гости,
кинематографы, авиаторы и проч. сделали отвратительной мою жизнь, я должен
отдохнуть..."
за разрешением мучительных сомнений и хотели воплотить или воплощали в своей
жизни заветы его учения. Такие делали его жизнь полной смысла, и таких он
хотел и не мог не хотеть видеть. Это были родные его по духу, и сердце его
радовалось и болело вместе с ними.
старику посещение писателя, по духу искренно чуждого его вере?..
Удовольствие спора? Нам не надо было для этого видеть физиономии друг друга.
Я был известен ему как писатель, и если бы мои взгляды на жизнь интересовали
его, он мог бы прочесть мои книги, как я прочитал его. Заставлять же его
интересоваться мною, заставлять спорить я не хотел. В моей жизни он сыграл
слишком большую роль, чтобы я не чувствовал к нему благодарности и не жалел
бы его. И как жаль, что так же не поступали все те, кто лез к нему без
всякого определенного дела, наполнял его дом суетой дворцового приема, ходил
за ним по пятам и, наконец, - "отравил ему жизнь"! Бог знает, сколько раз
Толстой мечтал о том, чтобы черт убрал всех этих назойливых мух, лезущих ему
в глаза и уши, чтобы осталось возле него несколько человек, и в тихой беседе
с ними, в уединении яснополянском, мог бы он пожить, подумать и помолиться
по-своему.
удовольствие возиться с трупами, посыпать могилки елочкой, таскать веночки и
голосить вечную память - дело их. На это тьма охотников, мне же это ни к
чему. Поменьше бы возни с трупом, побольше бы уважения к живому. А то при
жизни, точно ризы Христовы, по живому телу делили Толстого на гениального
художника и плохого мыслителя, в эпоху революции провозглашали его выжившим
из ума старикашкой, всю жизнь терзали напоминаниями о разладе между жизнью
его и учением, лезли в глаза, терзали, оскорбляли, а после смерти завыли,
как волки в поле.
ней некий студент и сказал, схватившись за голову: как мы будем жить, как мы
будем дышать без него!.. А когда дня через три жестокая барышня невинно
осведомилась, как его здоровье и как ему дышится, студент удивился, а поняв
злость вопроса, жестоко обиделся... Ничего, дышит и по сей день!.. Это не
пустяк, и студент этот - яркий выразитель многих тысяч весьма далеких от
наивности людей. Сколько было споров, с участием премьера Плеханова, между
прочим о том, страшно или не страшно жить с Толстым и без Толстого, сколько
известных людей писало, что им легче жить с Толстым, что они счастливы, живя
в одно время с ним, а между тем никто из них в своей жизни, и как человека,
и как писателя, не принял ни одного из заветов Толстого и после смерти его
продолжал жить совершенно так, как и при жизни его.