струйчатым рисунком, стопки толстых фарфоровых тарелок с голубой каймой -
изделие Турнэ[10]. В одном углу поставлен ящик с нумерованными отделениями,
чтобы хранить, для каждого нахлебника особо, залитые вином или просто
грязные салфетки. Тут еще встретишь мебель, изгнанную отовсюду, но
несокрушимую и помещенную сюда, как помещают отходы цивилизации в больницы
для неизлечимых. Тут вы увидите барометр с капуцином, вылезающим, когда
дождь уже пошел; мерзкие гравюры, от которых пропадает аппетит, - все в
лакированных деревянных рамках, черных с золоченными ложками; стенные часы,
отделанные рогом с медной инкрустацией; зеленую муравленную печь; кенкеты
Аргана[10], где пыль смешалась с маслом; длинный стол, покрытый клеенкой
настолько грязной, что весельчак-нахлебник пишет на ней свое имя просто
пальцем, за неименьем стилоса; искалеченные стулья, соломенные жалкие
цыновки - в вечном употреблении и без износа; затем дрянные грелки с
развороченными продушинами, с обуглившимися ручками и сломанными петлями.
Трудно передать, насколько вся эта обстановка ветха, гнила, щелиста,
неустойчива, источена, крива, коса, увечна, чуть жива, - понадобилось бы
пространное описание, но это затянуло б развитие нашей повести, чего,
пожалуй, не простят нам люди занятые. Красный пол - в щербинах от подкраски
и натирки. Короче говоря, здесь царство нищеты, где нет намека на поэзию,
нищеты потертой, скаредной, сгущенной. Хотя она еще не вся в грязи, но
покрыта пятнами, хотя она еще без дыр и без лохмотьев, но скоро превратится
в тлен.
предшествуя своей хозяйке, туда приходит кот г-жи Воке, вспрыгивает на
буфеты и, мурлыча утреннюю песенку, обнюхивает чашки с молоком, накрытые
тарелками. Вскоре появляется сама хозяйка, нарядившись в тюлевый чепец,
откуда выбилась прядь накладных, неряшливо приколотых волос; вдова идет,
пошмыгивая разношенными туфлями. На жирном потрепанном ее лице нос торчит,
как клюв у попугая; пухлые ручки, раздобревшее, словно у церковной крысы,
тело, чересчур объемистая, колыхающаяся грудь - все гармонирует с залой, где
отовсюду сочится горе, где притаилась алчность и где г-жа Воке без тошноты
вдыхает теплый смрадный воздух. Холодное, как первые осенние заморозки,
лицо, окруженные морщинками глаза выражают все переходы от деланной улыбки
танцовщицы до зловещей хмурости ростовщика, - словом, ее личность
предопределяет характер пансиона, как пансион определяет ее личность.
Каторга не бывает без надсмотрщика, - одно нельзя себе представить без
другого. Бледная пухлость этой барыньки - такой же продукт всей ее жизни,
как тиф есть последствие заразного воздуха больниц. Шерстяная вязаная юбка,
вылезшая из-под верхней, сшитой из старого платья, с торчащей сквозь прорехи
ватой, воспроизводит в сжатом виде гостиную, столовую и садик, говорит о
свойствах кухни и дает возможность предугадать состав нахлебников.
Появлением хозяйки картина завершается. В возрасте около пятидесяти лет
вдова Воке похожа на всех женщин, видавших виды. У нее стеклянный взгляд,
безгрешный вид сводни, готовой вдруг раскипятиться, чтобы взять дороже, да и
вообще для облегчения своей судьбы она пойдет на все: предаст и Пишегрю и
Жоржа[11], если бы Жорж и Пишегрю могли быть преданы еще раз. Нахлебники же
говорят, что она в сущности баба неплохая, и, слыша, как она кряхтит и
хнычет не меньше их самих, воображают, что у нее нет денег. Кем был г-н
Воке? Она никогда не распространялась о покойнике. Как потерял он состояние?
Ему не повезло, - гласил ее ответ. Он плохо поступил с ней, оставив ей лишь
слезы, да этот дом, чтобы существовать, да право не сочувствовать ничьей
беде, так как, по ее словам, она перестрадала все, что в силах человека.
торопится готовить завтрак для нахлебников-жильцов. Нахлебники со стороны,
как правило, абонировались только на обед, стоивший тридцать франков в
месяц. Ко времени начала этой повести пансионеров было семь. Второй этаж
состоял из двух помещений, лучших во всем доме. В одном, поменьше, жила сама
Воке, в другом - г-жа Кутюр, вдова интендантского комиссара времен
Республики. С ней проживала совсем юная девица Викторина Тайфер, которой
г-жа Кутюр заменяла мать. Годовая плата за содержание обеих доходила до
тысячи восьмисот франков в год. Из двух комнат в третьем этаже одну снимал
старик по имени Пуаре, другую - человек лет сорока, в черном парике и с
крашеными баками, который называл себя бывшим купцом и именовался г-н
Вотрен. Четвертый этаж состоял из четырех комнат, из них две занимали
постоянные жильцы: одну - старая дева мадмуазель Мишоно, другую - бывший
фабрикант вермишели, пшеничного крахмала и макарон, всем позволявший
называть себя папаша Горио.
бедняков-студентов, которые, подобно мадмуазель Мишоно и папаше Горио, не
могли тратить больше сорока пяти франков на стол и на квартиру. Но г-жа Воке
не очень дорожила ими и брала их только за неимением лучшего: уж очень много
ели они хлеба.
из Ангулема изучать право, и многочисленной семье его пришлось обречь себя
на тяжкие лишения, чтоб высылать ему на жизнь тысячу двести франков в год.
Эжен де Растиньяк, так его звали, принадлежал к числу тех молодых людей,
которые приучены к труду нуждой, с юности начинают понимать, сколько надежд
возложено на них родными, и подготовляют себе блестящую карьеру, хорошо
взвесив всю пользу от приобретения знаний и приспособляя свое образование к
будущему развитию общественного строя, чтобы в числе первых пожинать его
плоды. Без пытливых наблюдений Растиньяка и без его способности проникать в
парижские салоны повесть утратила бы те верные тона, которыми она обязана,
конечно, Растиньяку, - его прозорливому уму и его стремлению разгадать тайны
одной ужасающей судьбы, как ни старались их скрыть и сами виновники ее и ее
жертва.
где спали слуга по имени Кристоф и толстуха Сильвия, кухарка.
однакоже не меньше восьми - студенты, юристы или медики, да два-три
завсегдатая из того же квартала; они все абонировались только на обед. К
обеду в столовой собиралось восемнадцать человек, а можно было усадить и
двадцать; но по утрам в ней появлялось лишь семеро жильцов, причем завтрак
носил характер семейной трапезы. Все приходили в ночных туфлях, откровенно
обменивались замечаниями по поводу событий вчерашнего вечера, беседуя
запросто, по-дружески. Все эти семеро пансионеров были баловнями г-жи Воке,
с точностью астронома отмерявшей им свои заботы и внимание в зависимости от
платы за пансион. Ко всем этих существам, сошедшимся по воле случая,
применялась одна мерка. Два жильца третьего этажа платили всего лишь
семьдесят два франка в месяц. Такая дешевизна, возможная только в предместье
Сен-Марсо, между Сальпетриер и Бурб[13], где плата за содержание г-жи Кутюр
являлась исключением, говорит о том, что здешние пансионеры несли на себе
бремя более или менее явных злополучий. Вот почему удручающему виду всей
обстановки дома соответствовала и одежда завсегдатаев его, дошедших до
такого же упадка. На мужчинах - сюртуки какого-то загадочного цвета, обувь
такая, какую в богатых кварталах бросают за ворота, ветхое белье, - словом,
одна видимость одежды. На женщинах - вышедшие из моды, перекрашенные и снова
выцветшие платья, старые, штопаные кружева, залоснившиеся перчатки,
пожелтевшие воротнички и на плечах - дырявые косынки. Но если такова была
одежда, то тело почти у всех оказывалось крепко сбитым, здоровье выдерживало
натиск житейских бурь, а лицо было холодное, жесткое, полустертое, как
изъятая из обращения монета. Увядшие рты были вооружены хищными зубами. В
судьбе этих людей чувствовались драмы, уже законченные или в действии: не
те, что разыгрываются при свете рампы, в расписных холстах, а драмы, полные
жизни и безмолвные, застывшие и горячо волнующие сердце, драмы, которым нет
конца.
зеленой тафты на медной проволоке, способный отпугнуть самого
ангела-хранителя. Шаль с тощей плакучей бахромой, казалось, облекала один
скелет, - так угловаты были формы, сокрытые под ней. Надо думать, что
некогда она была красива и стройна. Какая же кислота стравила женские черты
у этого создания? Порок ли, горе или скупость? Не злоупотребила ли она
утехами любви, или была просто куртизанкой? Не искупала ли она триумфы
дерзкой юности, к которой хлынули потоком наслажденья, старостью, пугавшей
всех прохожих? Теперь ее пустой взгляд нагонял холод, неприятное лицо было
зловеще. Тонкий голосок звучал, как стрекотание кузнечика в кустах перед
наступлением зимы. По ее словам, она ухаживала за каким-то стариком, который
страдал катаром мочевого пузыря и брошен был своими детьми, решившими, что у
него нет денег. Старик оставил ей пожизненную ренту в тысячу франков, но
время от времени наследники оспаривали это завещание, возводя на Мишоно
всяческую клевету. Ее лицо, истрепанное бурями страстей, еще не окончательно
утратило свою былую белизну и тонкость кожи, наводившие на мысль, что тело
сохранило кое-какие остатки красоты.
тенью по аллее Ботанического сада: на голове старая помятая фуражка, рука
едва удерживает трость с пожелтелым набалдашником слоновой кости, выцветшие
полы сюртука болтаются, не закрывая ни коротеньких штанов, надетых будто на
две палки, ни голубых чулок на тоненьких трясущихся, как у пьяницы, ногах, а
сверху вылезает грязная белая жилетка и топорщится заскорузлое жабо из
дешевого муслина, отделяясь от скрученного галстука на индюшачьей шее; у
многих, кто встречался с ним, невольно возникал вопрос: не принадлежит ли
эта китайская тень к дерзкой породе сынов Иафета, порхающих по Итальянскому
бульвару? Какая же работа так скрючила его? От какой страсти потемнело его
шишковатое лицо, которое и в карикатуре показалось бы невероятным? Кем был
он раньше? Быть может, он служил по министерству юстиции, в том отделе, куда
все палачи шлют росписи своим расходам, счета за поставку черных покрывал
для отцеубийц, за опилки для корзин под гильотиной, за бечеву к ее ножу. Он
мог быть и сборщиком налога у ворот бойни или помощником санитарного
смотрителя. Словом, этот человек, как видно, принадлежал к вьючным ослам на
нашей великой социальной мельнице, к парижским Ратонам, даже не знающим
своих Бертранов[14], был каким-то стержнем, вокруг которого вертелись