read_book
Более 7000 книг и свыше 500 авторов. Русская и зарубежная фантастика, фэнтези, детективы, триллеры, драма, историческая и  приключенческая литература, философия и психология, сказки, любовные романы!!!
главная | новости библиотеки | карта библиотеки | реклама в библиотеке | контакты | добавить книгу | ссылки

Литература
РАЗДЕЛЫ БИБЛИОТЕКИ
Детектив
Детская литература
Драма
Женский роман
Зарубежная фантастика
История
Классика
Приключения
Проза
Русская фантастика
Триллеры
Философия

АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ КНИГ

АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ АВТОРОВ

ПАРТНЕРЫ



ПОИСК
Поиск по фамилии автора:


Ðåéòèíã@Mail.ru liveinternet.ru: ïîêàçàíî ÷èñëî ïðîñìîòðîâ è ïîñåòèòåëåé çà 24 ÷àñà ßíäåêñ öèòèðîâàíèÿ
По всем вопросам писать на allbooks2004(собака)gmail.com



Шел восемьдесят девятый год, время больших разоблачений, Рогов был историк и внук репрессированного, поэтому читал много и с жадностью. Странно, что о репрессиях Кретов говорил мало, о всеобщем страхе вообще не упоминал и сам, казалось, его не испытывал. В таинственной и праздничной советской истории, похожей в его изложении на густую морозную ночь с гирляндами огней, страху не было места - вернее, то был именно детский святочный страх, ничего общего не имевший с серым ужасом очередей.
- И все-таки я не понимаю, - сказал однажды Рогов. - Может быть, для поддержания страха... или для разгрома оппозиции... действительно нужны были аресты, но не в таком же количестве? Не в том масштабе?
- А кто тут судья? - спросил Кретов, вкусно надкусывая неизменный свой бутерброд. Он сидел на пне, широко и прочно расставив крепкие ноги в сапогах и примостив рядом волшебную корзину, которую брал с собой, даже когда грибов явно еще не было. - Ты думаешь, они брали для страха? Или чтобы народу поменьше было? Я тут прочел, что Россию только тогда и можно накормить, когда половина ест, а половина сидит и бесплатно пашет. Ну не чушь ли собачья? Да Россия могла бы весь мир кормить, если б хотела... Очень ей это надо - кормить.
- Но тогда зачем? Какой смысл? - Рогов немного захмелел по молодости и стал разговорчив. - Понимаете, дядя Леша... Ну пусть бы брали самых талантливых, да? Но и этот критерий не работает. Сколько бездарей погибло. Сколько мрази, которая сама стучала, а потом попала под те же колеса. Хорошо, допустим, что гибнет потенциальная оппозиция. Но смотрите, сколько взяли вернейших! Ладно, представим, что берут именно вернейших, что он хочет вернуть империю. - Слово "он" в их разговорах давно означало только одного человека, и расшифровка не требовалась. - Но тогда чем объяснить уничтожение почти всей интеллигенции, которая была тайно против? Я не вижу принципа. Не могу понять, по какому параметру он отсеивал...
- Так и не было параметра. - Кретов спокойно вытер рот и по вечной своей привычке провел большим пальцем по усам. - Не было, Славушка. Ты ведь неглупый малый, мог бы и сам дотумкать. Ты думаешь, он тех брал, а этих не трогал? Бред, голубчик. Он брал ВСЕХ.
- В смысле?
- В том и смысле. Всех, без исключения.
- Но ведь вы же уцелели? Да две трети уцелели...
- Он просто не успел. Если бы он прожил еще год, друг милый, система была бы закончена. Он же фильтровал, пойми ты это. Одних выпускал - эти, значит, ни на что не сгодились. Других совал в лагеря. А третьи... про третьих разговор особый, тут мне самому не все ясно. Не время про это говорить.
Кретов был великий рассказчик и знал, на чем прервать разговор. Он всегда рассказывал страшное в несколько приемов, и его приходилось долго упрашивать, чтобы он вернулся к теме, - но и это входило в условия игры. Как раз теперь небо над ними потемнело, повеял ветерок, и вместо того, чтобы углубляться в любимый ельник, приговаривая про денег тьму, Кретов направился обратно. Он жаловался на боль в ногах, хотя шел по-прежнему ровно, без хромоты и одышки.
- Нет, но все-таки, дядя Леш? - спрашивал Рогов, поспевая следом. - В чем смысл-то?
- Вот почему сейчас в армию всех подряд стали брать? Раньше же тоже студентов не брали, а теперь тебя марш-марш - и в сапоги. Почему? - не оборачиваясь, спросил Кретов. Рогов любил его и за то, что он говорил об этом "марш-марш в сапоги" легко и естественно, словно ничего особенного в армии не было, подумаешь, две зимы и две весны. Дома его кормили лучшими блюдами и разговаривали осторожно, соглашаясь во всем, как с покойником, и это Рогова пугало и злило дополнительно.
- Служить некому, - с усмешкой ответил Рогов.
- Да чего сейчас служить-то, кому мы нужны? Или у нас враг новый объявился? Не смеши... Или ты думаешь, что они армией будут прежний порядок наводить? Да какой же порядок наведет такая армия, а главное - у кого там наверху хватит сейчас пороху на такое дело? Нет, Славушка, это примерно то же самое, но в других масштабах. Поняли, черти, что он дело говорил.
- Да что за дело-то, дядя Леш? - не выдержал Рогов. - Всех пересажать - и все дело?
- Проверить, Слава, проверить, - терпеливо, как второгоднику, повторил старик. - Не пересажать, а всех посмотреть на свет. Знаешь, как нефть делят на фракции? Она тоже небось думает: и зачем ее добывают и потом мучают, так хорошо было в подземке-то... - И он пустился было в рассказ о нефтедобыче, которую знал как никто, потому что все шестидесятые годы провел в Западной Сибири.
- И что, дядь Леш, - не отставал Рогов. - Вы думаете, если б не помер - так пропустили бы через эту мясорубку всех?
- Да ведь вагоны уже стояли, - ответил Кретов, с неудовольствием отвлекаясь от нефти.
- Где?
- А ты не знал? На всех вокзалах. Развозить народ. С пятьдесят второго года.
- Да зачем, чего ради?! - почти выкрикнул Рогов, впервые отчаиваясь понять. - Работать, что ли, стало некому? Уран был нужен для бомбы? - Он навскидку припоминал все самые свежие мифы, но объяснения не находил.
- Да чтобы выбрать кого надо, смешной ты человек! Ну как ты в обычной жизни выберешь кого надо? Нешто тут человек на виду? Вот погоди, ты вернешься - поговорим. Специально доживу, тебя дождусь. Тебе не понять сейчас, извини уж, - не понять.
- А вернусь? - криво усмехнувшись, спросил Рогов, в душе уверенный, что его забьют ногами в сортире свои же сопризывники на другой день. Он много всякого слышал об армии и, хотя не жаловался на силу и выдержку, не выносил коллектива, распорядка и скуки. Ужаснее всего была непредсказуемость запретов, бессмысленность тысячи мелких ритуалов, цель которых, казалось, была только в воспитании повиновения.
- Вернешься, - уверенно сказал Кретов. - Я и бутылку припасу, разопьем в день возвращения. Тогда поговорим.
И Кретов не соврал. Он всегда откуда-то все знал. Через год их отпустили - вышел указ о возвращении студентам брони. Рогов отчасти даже жалел о таком скором избавлении: он чувствовал себя не демобилизованным, а комиссованным, помилованным, словно его покатали во рту, надкусили и выплюнули. Все самое трудное он успел перенести, а плоды этого годового терпения ему уже не достались.
Он всю жизнь, с самого раннего детства, ощущал себя чем-то вроде моста между домашней и внешней жизнью. Дома он, поздний и единственный ребенок, был окружен деспотической и в то же время робкой любовью; дома все было слабо, хрупко, ломалось, шаталось, держалось на честном слове. За стенами квартиры шла другая, куда более суровая жизнь, и она была для Рогова менее мучительна, чем домашняя, - как и зима была для него легче осени, потому что осень выглядела промежутком, межеумочным временем колебаний и тягостного ожидания, а зима бесповоротна: худшее наконец наступило, и его можно уже не бояться. Армия была легче, чем ожидание армии, и жизнь в ней была простая, безусловная, в отличие от тонкой, зависящей от тысячи оттенков жизни домашней. Там все боялись друг друга ранить, а здесь никто никого не берег - все было честней, голей и ближе к действительности. Можно было не врать. Рогов старался не вспоминать о доме - это разжалобило и ослабило бы его; он мучительно тосковал по отцу и особенно по матери, и жалость эта была тем надрывнее, чем беспомощнее казались они отсюда. Рогов был другой породы, он мог выдержать.
В армии, как ни странно, у него было много времени, чтобы думать. Собственно, это было единственное, чем он мог занять себя, потому что массу никому не нужной работы и бессмысленных строевых упражнений выполнял не он. Он только пытался вывести для себя законы мира, в котором оказался. Для него как историка это был любопытный, хотя и несколько затянувшийся эксперимент. Бессмысленно было все, бессмыслицу приняли как условие игры, которые не обсуждались. Наказания и поощрения также не мотивировались ничем, поскольку деды не снисходили до мотивации. Любимцем роты не обязательно становился остряк и силач, изгоем далеко не всегда оказывался слабейший, и сам Рогов, к великому своему удивлению, не только не был убит в первый же день за неуместную задумчивость, но благополучно дослужил свой год почти без серьезных стычек. Перед ним был принципиально иррациональный мир, в котором беда прилетала ниоткуда. Здесь бессмысленно было делать добро, выглядевшее признаком слабости, и так же бесполезно - творить зло, которое в силу тысячи случайных причин не успевало осуществиться. Здесь, как и в природе, не было добра или зла, но была возможна только последовательность, поскольку все другие критерии оказались утрачены. Последовательный неучастник в тотально непоследовательной игре, Рогов уцелел. Ему достаточно было хоть раз открыть рот, чтобы заступиться за травимого или одернуть наглого, - и его оборона была бы разрушена, но он ни на секунду не перестал быть инопланетянином-наблюдателем и даже толком запомниться никому не успел. Зато ему запомнились многие.
Пополнять свою коллекцию таинственных возвращений ему не удавалось, но думать о механизмах отбора во время репрессий он не переставал ни на минуту и выработал целую теорию: случайность, непредсказуемость повода стала ему казаться главным признаком Божественной воли. Волю, управляемую обычными человеческими правилами, нельзя было уважать. Сержанта чтили исключительно до тех пор, пока он мог потребовать чего угодно, в том числе сверх устава, хотя сам по себе устав, если следовать ему детально, был олицетворением абсурда. На свое счастье, Рогов не должен был никем командовать. Он попал в связистскую учебку и благополучно провел последние пять месяцев службы на узле связи. Это не освобождало от периодической ссылки в роту, от строевых смотров и забегов, но в целом служба была сравнительно легкой. Он сильно тосковал по дому, впервые в жизни мучительно жалел отца и особенно мать. Раз в три месяца она приезжала к нему, и всякий раз ему надрывали сердце ее вопросы о службе. Он не мог ей объяснить, что мир этой службы описывается в иных категориях, нежели добро, зло, жалость и прочая. Единственное, что он мог сказать, почти не соврав, - это утешить мать тем, что кормят прилично. И действительно могло быть хуже.
В армии выработалась у него привычка подолгу задумываться, молчать, вполголоса разговаривать с самим собой; эта привычка была осознанной и ничем ему не грозила. Другая, неосознанная, была страшней: он окончательно привык отсчитывать от нуля, уверившись в том, что ни на кого надеяться не следует, что есть только сила - и сила эта сильна до тех пор, пока мотив ее не ясен и действия непредсказуемы. Именно в армии ему стала отвратительна слабость во всех ее видах, и не вступался за травимого он не из одной трусости. Трусости, собственно, и не было. Он так же понимал бесполезность заступничества, как его безумная бабка Марина. Жертва могла выжить только одним путем - сживаясь с этой ролью и находя в ней наслаждение; такую жертву никогда не добивали до конца, ибо она была нужна снова и снова. Самое изощренное мучительство, проистекавшее отнюдь не только от скуки, а скорее от того, что в пространстве казармы человека ничто не отвлекало от его истинной природы, основывалось на том, чтобы никогда не домучивать до известного предела, который палач и жертва чувствовали обоюдно. Вмешаться в этот расклад значило нарушить чистоту жанра. Если жертва начинала бунтовать - жалко, как все, что она могла делать, - это не вызывало уважения, а скорее усугубляло презрение, как любая измена. Здесь же, в армии, Рогов понял, что измена условному злу в пользу условного добра - точно такое же предательство, как всякое иное. Империя потому и была империей - со всем своим величием, с победой над природой, с изготовлением прекрасных, громоздких и добротных вещей множественного предназначения, - что упраздняла добро и зло, деля всех на последовательных палачей и столь же последовательных жертв, и в этом была ее несравненная, ностальгически милая цельность. О последнем разговоре с Кретовым он не думал и на дачу в первое послеармейское лето тоже не поехал - как ни соблазнительна была перспектива распить со стариком его бутылку, хотелось оттянуться на юге. Да и бутылки, наверное, никакой не было.
Но бутылка была, и распили они ее с Кретовым совсем не так, как оба предполагали летом восемьдесят девятого. В девяносто первом у Рогова умер отец, и на дачу никто из семьи не ездил. Там все напоминало о нем, все было сделано его неумелыми худыми руками, вопреки судьбе, желанию и здравому смыслу. Старая "Волга", все еще бегавшая, тоже была отцовская, и сел в нее Рогов только в октябре: надо было поехать на дачу, как всегда перед зимой, и развинтить водопровод, чтобы при наступлении холодов лед не разорвал трубы.
Дача имела вид запущенный и жалкий, и отвоевывать ее у природы было так же бессмысленно, как просить за Скалдина или вступаться за рядового Массалитинова с его огромным носом и страдальческим взором. Трава заполонила участок, но в свою очередь сдалась заморозкам и пожухла. Заходить в дом было слишком тяжело, все вещи в нем были слабы и умоляли о защите - но ни для кого нельзя было ничего сделать. Рогов развинтил трубу, перекрыл воду, проверил замок. Все выло, все просило зайти и хотя бы погладить, потрогать, хоть как-то напомнить вещам, что они не забыты, не окончательно брошены, - но себя было жальче. Рогов вспомнил любимую фразу когдатошней своей пассии, девочки с биофака: "Высшие формы жизни имеют предпочтение". Она сама полагала себя высшей формой жизни и потому кинула Рогова очень быстро, а предпочтение получил третьекурсник МГИМО, растоптавший ее так, что она за всю жизнь не собрала костей. Рогов помнил об этом и не любил разговоров о высших формах жизни, но сейчас высшей формой был он, и растравлять себя видом несчастных вещей и пыльных поверхностей не было никаких сил.
Имущество тут было не кретовскому чета - ломаные, сосланные на доживание вещи шестидесятых и семидесятых годов, вообще удивительно хлипкие, хоть и с претензией на изящество, - как, впрочем, и люди тех времен. Рогову было жаль эти предметы и тогда, когда их сюда свозили, и он словно видел их молящие улыбки - мы сгодимся, мы послужим... Теперь, когда в дом за все лето никто не приехал, от них вовсе не было толку, и они должны были окончательно отчаяться. У Рогова не было сил заполнять жилище собственным хилым теплом. Дому предстояла зима, но вещь - она и есть вещь, и летом хозяева приедут снова. Так утешал он себя и свои вещи. Он съел горсть рябины, уже сладкой после первого холода, и подумал, что по-настоящему сейчас хорошо бы выпить, именно и только выпить.
Тут он заметил дым, поднимавшийся из трубы соседнего дома. Кретов еще не уехал. В пустом дачном поселке он остался один, топил печь, ходил в лес, выпивал, вероятно. Рогов постучал, и старик не удивился.
- Чего не приезжали в это лето?
Рогов рассказал про отца.
- Жалко, хороший мужик был, - просто и естественно, как всегда, сказал Кретов. - Что ж, ты теперь за хозяина. Не женился?
- Собираюсь, - признался Рогов.
- Что не привез?
- Да что ей сейчас тут делать...
- Это дело, это дело... Ну, по маленькой?
Кретов брал водку в ближайшем городке, до которого раз в месяц добирался на электричке, покупал сразу много и настаивал - на чесноке, сельдерее, перце. Получавшаяся настойка сочетала в себе выпивку и закуску. Рогов с наслаждением хряпнул стопку и заел венгерским салом.
- Как служилось? Мать вроде говорила - не жаловался?
- Не жаловался, сносно. Я думал - хуже будет...
- То-то. Глаза боятся, руки делают. Не стесняйся, закусывай, я запасся.
Кретов подбрасывал дровец в печку, рассказывал, как один сумасшедший на участке завел двенадцать коз, а Рогов пил, не задумываясь особо, как будет возвращаться. Он водил прилично, дорога была пустая, а выпить ему сейчас требовалось, тем более что погода установилась на редкость промозглая. Добро бы настоящие холода - но они все не наступали, а вместо них стояло серое, сирое не пойми что.
Коротко поговорили о путче, Кретов весь его пересидел на даче, слушая радио, и расспрашивал о подробностях, но Рогов путчем не озаботился. Во-первых, он не выходил из дома, чтобы не пугать мать, а во-вторых, был все-таки историком, уже четверокурсником, и понимал, что из подобной затеи ничего выйти не могло. Шум вокруг августовской победы только раздражал его, а последствия могли оказаться хуже всякого путча - победители получили карт-бланш, о котором не смели и мечтать.
- Вот и я говорю, - удовлетворенно поддакнул Кретов. - Если бы кто сейчас и мог взять власть... да их, верно, не осталось никого.
- Подпольный обком? - спросил Рогов. - Стальная когорта? Золотая рота?
- А ты не смейся. - Старик кряхтя налил себе и ему. - Помнишь, был у нас с тобой разговор насчет того, как нефть делят на фракции?
- Помню. Перед самой армией.
- Так вот. Я объяснял тебе тогда, да ты не врубался. Посадки-то эти для чего нужны были? Ты небось наслушался: армия бесплатных рабов... Нет, голубчик, они бы и на обычных своих местах пахали как бесплатные рабы. Все это, Слава, был один большой фильтр, так я понимаю. И задача его была одна - отфильтровать тех, кто в случае чего и войну отразит, и страну поднимет, и мир завоюет. Прикидываешь?
- Это как же - отфильтровать?
- Да очень просто, милый. Проще не придумаешь.
- Кто выживет, что ли?
- Не-ет, кто выживет - те второй сорт. - Кретов разгладил усы большим пальцем правой руки. - Те жилистые, конечно, крепкие ребята, но они слабину дали - себя оговорили. Им веры мало. Подписал на себя показания, еще пару-тройку человек сдал - и ту-ту, поехал жопой клюкву давить. Эти годятся на исполнителей - максимум. А первый сорт, элита - те, кто ничего на себя не подписал. Ни единого словечка не признал. Не оговорил никого под пытками. Как ему еще было проверить население? Гитлер в Германии вовсю пытает своих, крепчайшие коммунисты ломаются, война неизбежна - как тут разберешь, кто сможет такой махине противостоять? Он и отбирал - жестоко, конечно, но если вдуматься, так способ его был не худший. Нет, не худший.
- Не может этого быть, - сказал Рогов не очень уверенно. - Ведь единицы же выдержали, остальные сломались...
- То-то и оно, что единицы. - Старик поднялся пошуровать в печке. - Единицы, а зачем ему остальные были нужны? Он так и решил для себя: остальных - не жалко. Если они все такие гнилые, с ними не то что светлого будущего, прочного настоящего не построишь. Вот и стал делить на сталь и шлак. Большинство - в лагеря: лучшего недостойны. Он бы всех потихоньку туда переместил. Жили бы, как в Камбодже при Пол Поте. Ты обрати внимание, что он ведь и окружение начал фильтровать: в последние годы под Берию подкапывался, на Молотова орал... Мы-то знали, как он на Девятнадцатом съезде ярился. Передали только официальную его речь, маленькую, - доклад Маленков делал, - а он потом на закрытом совещании еще три часа говорил! В семьдесят-то лет, прикинь... Он потому и тасовал их как хотел. Ягоду снял, расстрелял. Ежова снял, расстрелял. Берию не успел.
Чтобы избавиться от наваждения, Рогову понадобилось встряхнуть головой и заново осмотреть давно знакомую обстановку кретовского жилья - стол, печь, диван. Все было прежнее, никакой мистики. Но то, что говорил старик, выглядело не просто убедительным - все это совпадало с роговскими армейскими догадками, таимыми даже от себя.
- Ладно вам, дядь Леш, - сказал он без особенной уверенности. - Эта вся мясорубка не при нем началась, не на нем и кончилась. Что ж, Брежнев диссидентов тоже фильтровал?
- Да Брежнев разве так фильтровал? - Старик махнул рукой и подбросил еще дровец.
- Ну черт с ним, с Брежневым. Но началось-то все при Ленине!
- О! - Кретов поднял палец. - Но заметь: при Ленине-то принцип прослеживается очень четко. Берут дворянство, так? Берут интеллигузию. Пусть без повода, пусть в заложники, - но не берут же они в заложники какого-нибудь еврейчика из черты оседлости, пьянчугу из рабочей слободы? Они хватают очень даже конкретную публику. И Сталин видит, как вся эта публика, еще вчера державшая в руках страну, учившая жить, писавшая во всякие журналы, на глазах обделывается! Да это что ж такое, господа хорошие? Хоть посопротивляйтесь для порядку! Нет - идут под нож и еще мучаются чувством вины. Тут он и понял: с нормальным народом, с прежними спецами никакой сверхдержавы не построить. Сверхстрану должны строить сверхчеловеки. А иначе - ну сам ты посуди, зачем через двадцать лет после революции перелопачивать всю Россию? Это он понял: подготовительный этап закончился, начали возводить башню... Отцеживать спецконтингент.
Рогов все еще не принимал этой гипотезы всерьез, но здравое зерно в ней было - пусть даже исполнители сами до конца не понимали, что творят, но подспудный импульс вполне мог быть таков. Когда на их глазах кололся маршал, ползал по цементному полу недавний вершитель судеб, сдавал жену и детей любимый партийный фельетонист - даже самый тупой следователь не мог не испытывать, помимо обычной плебейской мстительности, еще и удовлетворения более высокого порядка - от исполнения какой-то высшей справедливости. Если такая гниль учила их всех жить или стояла во главе армии - так ей и надо! Кретовская догадка одна позволяла объяснить тотальность посадок и расстрелов, масштаб и непредсказуемость очередных кампаний, которые - как он знал теперь из документов - к пятьдесят четвертому году и впрямь коснулись бы всех уцелевших.
- И куда же они девались? Те, кто не подписывал?
- Вот это уже вопрос! - Старик назидательно поднял палец. - Это главный вопрос! И вышло так, что я знаю ответ. Я, видишь ли, в сорок седьмом разведывал нефть под Омском. Нефти там, конечно, никакой не оказалось, так что я уж готовился к разносу, а то и к чему похуже. Тогда ведь всем клеили вредительство, я не знал еще, что ярлык этот только для виду. И один местный житель, у которого в избе я стоял, мне рассказал, что где-то под Омском есть поселение тех вроде как расстрелянных, а на самом деле туда тайно свезенных. У него кум там на строительстве работал. Построили поселок, не маленький, с хорошую воинскую часть, - верстах в десяти к северу от деревни. Там уже тайга еле проходимая. И с тридцать седьмого года стали туда свозить - отфильтрованных, со смертными приговорами. Они для всех переставали существовать, и тут уж их должны были готовить по-настоящему.
- К чему?
- Кого к чему. По склонности. Одних - в какой-нибудь отряд смертников, так я полагаю. Других - в штабы, в военную элиту. Третьих - руководить производством в тылу, пуп рвать, но патроны давать... И знаешь - они-то ведь и выиграли войну! Они и есть те неизвестные солдаты. Ты думаешь, население в массе своей было готово так отражать нашествие? Население мне рассказывало, когда я под Питером был, что при немцах было очень даже замечательно. Порядок и жидов меньше. А как наши перебегали к немцам? Правы были эмигранты: ни у одной армии мира не было столько дезертиров. Дивизиями в плен сдавались. А этих Сталин берег как главный резерв, они в декабре и повернули ход войны. Помнишь сибирскую дивизию?
- Помню, - машинально сказал Рогов.
- Эти сибиряки и спасли положение. Как их ввели в бой - мигом все наладилось. Думаю, то омское поселение было не единственное.
Рогов хотел было спросить, откуда Кретов знает насчет сибиряков и что, собственно, сам он делал во время войны, но чувствовал, что эту тему трогать не стоит. Это было единственное, о чем старик не заговаривал никогда. Будет время - сам расскажет.
- А памятник в Александровском саду - ты думаешь, это неизвестному солдату? Дудки: они и были неизвестными солдатами. Секретный резерв смертников, которым возвращаться было некуда. Ну а кто выживет - тому домой. Прикидываешь, почему была нужна эта формулировка - "десять лет без права переписки"? Кто-то все равно должен был вернуться. Не может так, чтобы всех. Сталин прикидывал, что за десять лет - с тридцать седьмого-то - и с войной, и с восстановлением управятся. Разведка ведь, как говорится, доложила точно - он знал, когда начнется. Потому и армию всю перетряхнул - помнишь, как маршалов стали уничтожать? Буденного и Ворошилова оставил для символа, а прочих - в мясорубку. Кто выдержал - тех под Омск, кто предал, подписал на себя - тех, известное дело, под расстрел. На хрен нужна такая армия. Тухачевский все признал, а считался главной надеждой. Блюхер, остальные... Гамарник сам застрелился.
- А родню-то их за что было брать? - не выдержал Рогов. На его глазах людоедство обретало смысл и цель.
- А родня знала много, - усмехнулся старик. - Или догадывалась. А может, он думал: раз сами такие гнилые, так и родня гнилая... Он ведь жизнь им сохранил, только в ссылки да в лагеря отправил... А туда бы все и так пошли. Кроме тех, кто вынес. Выпускал он только такую гниль, что уж совсем ни на что не годилась: эти и сами бы померли.
- Это вам все в Омске рассказали? - спросил Рогов.
- Какое - в Омске... Сам с годами додумался. Окончательно убедился, когда в Александровском саду памятник Неизвестному солдату открыли. С вечным огнем. Останки-то брали под Москвой, как раз где сибиряки сражались. Между прочим, двадцать восемь панфиловцев были тоже из смертников. Потому так долго и скрывали, что трое выжили. Я помню, только в шестьдесят пятом, кажется, возник вопрос: ежели все они погибли, кто же о подвиге-то рассказал? Вопрос, может, возникал и раньше, но рассекретили только тогда. Тут и дали слово этим троим. Ну, может, не все они были оттуда, из отфильтрованных, но Клочков точно оттуда. Ты не знаешь разве, что его в тридцать девятом брали?
- Впервые слышу, - удивился Рогов.
- А ты проверь, проверь. Я даже недавно читал где-то... Ну, под Омском, понятное дело, не знали этого ничего. Их ведь когда на фронт вывозили, то, явно, не всех, да и тайно. Так что хозяин мой ничего про их участие в войне не слыхал. Они, мужики-то, сначала думали - на вредное производство или на опыты какие их прислали, но оказалось - они там стали жить своим вроде как колхозом. Переписываться им ни с кем, понятно, было нельзя. Доступа - никакого, охрана за версту не подпускает, район строго засекреченный. Я и сам тогда подумал, что не иначе как опыты ставят на них. В Москве, слава Богу, разнос меня миновал, но историю я эту запомнил и на будущий год опять туда поехал. По своей инициативе. Поздно ты, Алексей Степаныч, говорит мне мужик, у которого я стоял. Распустили их. То ли выслужили они себе свободу, то ли больше не нужны. Один, говорит, ко мне зашел, заночевал, расспросил, что в мире делается. Информации у них там не было, понятное дело. Сам я его на подводе на станцию отвез, в поезд посадил... И охрану сняли. Не веришь, говорит, - сам сходи, погляди. И рассказал мне примерно, как до поселка добираться.
Как всегда, на самом интересном месте Кретов сделал паузу, долго возился с носогрейкой, сопел, пыхтел... За окном начинало смеркаться, пора было садиться в машину и возвращаться в Москву, но Рогов привык дослушивать стариковские рассказы до конца. Они завораживали его. Тем более, что разговор был в тему.
- И вы пошли, дядь Леш? - спросил Рогов, выждав положенную паузу.
- Пошел, - кивнул Кретов. - Заблудился, долго ходил, но я в тайге ориентировался прилично - нашел. На совесть выстроено было. Да только пусто.
- Что, никаких следов?
- Никаких. Пустые дома как есть. Барачного типа, длинные, с крошечными оконцами. Внутри буржуйки ржавые. Электричества нет, проводов не подвели, - как уж они там жили, не представляю. Много странного я там видел, Слава. Плац не плац, а площадь - то ли для маршировки, то ли для собраний. Прудик выкопан вручную, как уж наполняли, не знаю, дождевой, что ли, водой... Стенды с картинками, которые видеть - Бог не приведи.
- А что?
- Ой, не спрашивай. Рисунки какие-то, а на них - пытки, уроды... Лозунга ни одного. Ерунды этой, которой в городах полно, вроде "Слава труду", близко не было. Только один лозунг на барачной стене, но такой, что лучше бы не было.
Рогов затаил дыхание. Рассказывать Кретов умел.
- Красной краской, ровными буквами, аккуратно, знаешь, и чтобы издалека видно, выведено: "Дома никого нет".
Рогов засмеялся:
- Все ушли на фронт.
- Э, нет. - Кретов погрозил пальцем. - Ты думаешь, это они перед уходом написали? Нет, брат, все не так просто. Лозунг-то старый был, краске лет уж десять. Это они себе напоминали о том, что их никто не ждет. Что та жизнь вся кончилась, вся за бортом. Отрезаны, для всего мира давно мертвы и заново родились. Все - с нуля. И то сказать - какая им была бы прежняя жизнь после всего, что с ними творили? Теперь уж только голый человек на голой земле... Передовой отряд строителей коммунизма...
- С чего же их распустили?
- Этого я знать не могу. Очень ты многого хочешь, голубчик. Я так думаю, действительно выслужили они чем-то себе свободу. А может, просто разочаровался он в этой затее - больно мало их было... Но тогда, думаю, брать перестали бы. Скорей всего эти просто свое дело сделали, вот их и пожалели. А новых набрали. Да только место не высвободилось - они все вернулись.
- Когда?
- Кто когда. Это уж мне тот самый мужик отписал, у которого я гостил. Я ему специально адрес оставил: узнаешь, мол, что новое, отпиши. Они в Сибири не так были запуганы, как в России. Куда их сошлешь? У них и так на тысячу верст тайга... Так что он скрывать не стал, отписал мне.
- И что отписал?
- Я в пятьдесят первом году письмо от него получил, может, и цело где. Писал, что еще в сорок восьмом первые стали возвращаться, тоже через деревню прошли. Все седые, серые, рожи - страшней не придумаешь. Не разговаривают почти, а между собой все больше на полупонятном каком-то языке, вроде лая. Может, и вправду там над ними эксперименты какие-то ставили?
- Могли, - в задумчивости сказал Рогов.
- Больше я туда не ездил. Долго добираться, да и страшно, знаешь, как-то. Но поселок тот пустой до сих пор передо мной, как вчера, стоит. И знаешь ты самое страшное?
- Куда уж страшней...
- Там, на плацу этом, стояло несколько скамей, как для зрителей. Я боялся отчего-то на них присесть, но на одной видел надпись. И запомнил. Да и как не запомнить - стихи...
- Ну! - почти крикнул Рогов.
- "Дуют четыре ветра, волнуются семь морей..."
- "Все неизменно в мире, кроме души моей", - закончил Рогов, сразу все поняв.
- Ты откуда знаешь? - Кретов посмотрел на него почти в испуге.
Вспоминая потом этот вечер, Рогов думал, что было ему чего испугаться, что, услышав от дачного соседа, мальчишки, стихи из своего давнего кошмара, - осенним вечером, в безлюдном поселке, без света, которого они не зажигали, сумерничая, а только в отблесках печки, в которой дотлевали уголья, - сам он непременно сошел бы с ума. Но Кретов был старик крепкий. Рогов рассказал ему историю о Сутормине.
- Может быть, может быть... - Старик покачал головой. - Больно похоже... Но не забывай, эти стихи не обязательно написал тот офицер. Их просто могли знать два человека...
- Могли, - кивнул Рогов. - Но я в такие совпадения не верю, дядь Леш.
- А что, веришь в другие совпадения?
- Да. Видите ли, я несколько раз слышал истории о том, как расстрелянные возвращались. Да вы и сами мне говорили, что формула "десять лет без права переписки" могла означать вполне реальные десять лет на секретном заводе, если речь шла о ценном специалисте. Так что, похоже, вы и впрямь набрели на какой-то секретный отряд...
- Да не набрел, - вздохнул Кретов. - Я же только пустое место видел...
- Может, скажете, дядя Леша?
- Чего скажу?
- Название поселка.
- Да что ты, милый, какой же там теперь поселок... Той деревни давно нет. Там город теперь, Омск-то разросся... Я специально проверял, хоть и не ездил. И тайги там давно нет. Так что если и остались где-то те выжившие или их потомки - то явно ушли от людей гораздо дальше. Их сейчас не там искать надо...
- Лукавите, дядь Леш, - сказал Рогов уверенно. - Я по голосу слышу.
- Да какой смысл мне тебе врать? Был бы молодой, я сам бы съездил. Да и тебе это нужно - ты историк, сразу книгу бы написал...
- Так скажите!
- Да что я тебе скажу, если нет давно никакого поселка? Город там, говорю тебе, город.
Рогов посмотрел на часы. Дома мать, вероятно, уже тревожилась: он обещал вернуться к шести, а засиделся у Кретова до половины седьмого, и ехать ему предстояло по темной дороге не меньше двух часов. Гнать после двухсот граммов водки, пусть и настоянной на чесноке, он себе не разрешал.
- Еще-то приедешь? - спросил Кретов, как показалось Рогову, с надеждой.
- Да в этом году уже вряд ли, дядя Леша. Может, забрать вас в Москву?
- Нет, я до ноября побуду. Чего мне в Москве делать? Скука... Здесь я один - и никого кругом, а там я один - и вокруг люди. Напоминают. Нет, поживу здесь... Летом приезжай!
Только в машине Рогов протрезвел и понял, что старик скорее всего не врал. Услышав стихи, он действительно схватился за стену, словно боялся не устоять на ногах. Скорее всего он и впрямь наткнулся на поселение, в котором держали репрессированных. Впрочем, это еще не было окончательным доказательством кретовской версии о том, что под Омск свозили отфильтрованных и ни в чем не признавшихся. Рогов почти верил, но ему не хватало последнего аргумента - и он этот аргумент получил. Хорошая версия всегда притягивает нужные подтверждения.
В очередном альманахе "Былое" сотрудник Омского краеведческого музея опубликовал очерк о местном городском сумасшедшем, чье безумие давно не вызывало сомнений, но при общей деградации личности он отличался поразительной памятью на эпизоды серебряного века и стихи тогдашних поэтов. Умер он в шестидесятом в местной психиатрической больнице, а до этого десять лет скитался по Омску как юродивый. Богомольные старушки подкармливали его и считали провидцем. Он не называл своего имени, но утверждал, что знал Блока, видел Есенина, слушал Маяковского. Потом, говорил он, его сослали. Но Омск не был местом ссылки, и до пятидесятого года этого юродивого никто здесь не видел. С особенным упорством он повторял, что умер и живет теперь вторую жизнь, после смерти, но об этом ему свидетельствовать нельзя. Несколько приведенных в очерке рассказов юродивого о Блоке, с точным цитированием его реплик и стихов, выглядели поразительно достоверно - Рогов, хорошо зная серебряный век, не сомневался, что перед ним один из жителей странного поселка.
- Они хотели, чтобы я их оговорил. Всех оговорил: и живых, и мертвых. И Александра Александровича, - говорил юродивый. - Но я ничего им не сказал. Ничего не сказал. Дудки!
Это явно был один из тех, ничего не подписавших и никого не оговоривших. Бежать ему было некуда: он лишился памяти и рассудка и жил в Омске подаянием. Но в том, что сумасшедший видел и слышал живого Блока, не было сомнений. Именно Блок мог сказать в десятом году: "Все мы не те, за кого себя выдаем, и те, которые понимают это, лгут вдесятеро больше. А тех, кто не лжет, вообще следовало убить при рождении".
Рогов, возможно, сомневался бы и после этого, но открылся доступ к архивам КГБ, и ему как внуку репрессированного и вдобавок молодому историку быстро дали допуск. Все факты о Клочкове были закрыты, получить его воинские документы он не смог. Это не подтверждало, но и не опровергало Кретова. По возрасту Клочков вполне мог успеть сесть в тридцать девятом.
Получил Рогов и дело деда, которое ему выдали после известного приказа Бакатина. Странно было, что о его деде, который в конце тридцатых занимался безнадежным экспериментом, так заботятся - хранят дело, например... Теперь, когда он был мертв, то есть принес главную жертву, заботиться уже было можно. Рогов вспомнил, что и в армии, в первый день, когда майор в военкомате в последний раз досматривал их вещи перед отправкой на городской сборный пункт, в интонациях его просматривалась почти отеческая нежность. Они были тут, никуда не делись, привезли и принесли себя, - пища была доступна и вызывала теперь дружеские чувства. Забота о деле Скалдина была как замена надгробия, которое тому не полагалось, как уход за могилой, хотя теперь Рогов отнюдь не был убежден, что пепел доцента ссыпали в общую яму в Донском крематории. Дед держался фанатически, Рогов ощутил прилив внезапной гордости за него, и особенно его умилило, что на фотографии в следственном деле Скалдин улыбался. Пожалуй, сходство между ними действительно было налицо. В деле над ней словно не властно было время, и она выглядела как снятая вчера. Никакой печати обреченности Рогов на этом лице не прочитал. Скалдина фотографировали до всяких допросов, он был еще полон жизни, и Рогов впервые заподозрил, что не только бабка его была безумна, дед тоже страдал странной формой душевного заболевания, чем и объяснялась его патологическая стойкость. Скалдин в самом деле ничего не понимал. Он пересказывал всю свою биографию, подробно, как для "Пионерской правды", излагал теорию Михайлова (согласно которой, кстати, растения реагировали на тембр голоса садовода и агронома, так что общаться с ними следовало ласково, - антропософский взгляд, заметил про себя Рогов: доктор Штайнер тоже занят был выведением метафизики навоза...). Так держаться в самом деле мог только человек безграничной наивности, переходящей в идиотизм. Правда, протоколы последних допросов были ужасны. Там дед уже не говорил ничего: страшны были эти однообразные листы без ответов и подписи. Подшита была (работали честно) и справка из тюремной больницы о реактивном психозе, который, как выяснилось, излечению не поддавался. В июне тридцать девятого Скалдина расстреляли, хотя в этом-то Рогов теперь сомневался серьезнее всего. На папке стоял жирный красный крест, и ни один архивист не мог объяснить его значения.
Правда, на деле Бабеля никакого креста не было, но Бабель поначалу себя оговорил и только в тридцать девятом взял все показания обратно. Акт о его расстреле был отпечатан на машинке, никаких указаний на судьбу рукописей Рогов в нем не обнаружил. Но последним в деле - уже после акта об исполнении приговора - был подшит странный бумажный лист, на котором наискось, слева направо, прямым острым почерком было крупно выведено: "Рассмотреть". Что тут было рассматривать после того, как в феврале сорокового года Бабель, столько раз в молодости избежавший расстрела, все-таки был убит, Рогов понять не мог. Возможно, речь шла как раз о судьбе рукописей. Если так, надеяться было не на что: рассмотрение вряд ли оставляло им шансы.
Никаких документов на старшего лейтенанта Сутормина Рогову получить не удалось. Архивы Министерства обороны, правда, не рассекречены и по сю пору, но в справке, которую Рогову выдали, говорилось, что в период с 1943 по 1945 год человека с такой фамилией и в таком звании никто не арестовывал. Ветеран в поезде мог ошибиться.
Разумеется, был и некоторый процент несознавшихся, которые, однако, общим неизменным порядком поехали в лагеря: это несколько нарушало стройность теории. Рогов прочел несметное количество "мемориальских" сборников, в которых печатались воспоминания таких героев. Для очистки совести некоторые из них он проверил, если, конечно, выдавали дело: выяснилось, что большая часть авторов героизировала себя задним числом. Отказываясь признать самый опасный пункт обвинения - типа террора, - они почти без нажима брали на себя агитацию или любой другой менее гибельный подпункт пятьдесят восьмой, получали свой пятерик или семерик и отбраковывались в лагерники - фракцию второго сорта. Существовали, правда, и те, кто действительно ничего не признал и все равно получил срок: видимо, что-то главное о них стало ясно уже в процессе следствия, и их просто не стали додавливать до конца. Такое случалось в основном до переломного, костоломного сорок восьмого года, в начале которого проверка стала жесточе, чем когда-либо. С чем это было связано, Рогов не знал: видимо, Верховный опасался новой войны и слишком еще помнил, как бесславно начал эту. Слабаков надо было выбраковать заблаговременно. После сорок девятого тех, кто ничего не подписывал, додавливали уже до конца - либо вырывали признание, либо гнали по всем кругам: большинство упершихся после этого значились "умершими от сердечной недостаточности" (Рогов уже почти не сомневался, что это означало отправку в "золотой легион"). Смертная казнь была к тому времени гуманно отменена, ввели четвертак, но как раз четвертака-то никому из таких отказников не давали: они, так сказать, успевали умереть.
Правда, и процент упорствующих в своей невиновности значительно уменьшился: признавались почти все, причем в вещах столь фантастических, что это наводило уже на мысль о полном безразличии и следователей, и обвиняемых к истинному положению дел. Большая проверка на глазах становилась бессмысленной уже потому, что чувство вины вошло в кровь, все ощущали себя если не виновными, то обреченными, и отстаивать свою чистоту в этих обстоятельствах не имело смысла. Невиновный в одном был непременно замешан в другом, да и ясно было, что мотивом ареста является никак не вина. Из этой новой генерации, выросшей в результате послевоенного разочарования и нового террора, нельзя уже было выковать никакого "золотого легиона". То-то Верховный и перестал их жалеть: брали больше и неразборчивее, чем в тридцать седьмом.
Судя по всему, сам Верховный не ждал такого результата. Он учел все, кроме того, что после пятнадцати лет отбора станет не из кого выбирать. Людям тридцатых было для чего отстаивать свою невиновность, люди сороковых готовы были с равной легкостью принимать пытки за несуществующую вину или за отказ от нее: им ясно было, что никакой вины нет или что все - вина, а это по большому счету одно и то же. Из этого нового поколения, безразличного к собственной участи, никак не получалась бесстрашная когорта: случился тот перебор страха, после которого ужас сделался буднями и превратился в равнодушие. Это и было концом эксперимента и вероятной причиной роспуска тех, кого отобрали в тридцать седьмом.
Проживи он чуть дольше, анекдоты стали бы рассказывать ему в лицо.
За всеми этими делами, за несколькими беглыми студенческими романами, за поездками на пару заграничных конгрессов (в начале девяностых наши были приглашаемы охотно и повсеместно) прошли два года, в которые Рогов не выезжал на дачу. Он хотел кое о чем порасспросить Кретова, но догадывался, что старик сказал все или почти все - допытываться было бессмысленно. Кроме всего прочего, в девяносто третьем Рогов женился, а в девяносто пятом развелся, потому что жена, в его классификации, была как раз олицетворением слабости. Его злила ее беспомощность, робость, детскость, ему не льстила роль столпа и защитника, и он не любил, когда ему смотрели в рот, - тем более, что был абсолютно уверен в лицемерии жены, которая не понимала ни слова из того, о чем он говорил, а значит, в душе должна была его презирать, потому что - в этом он не сомневался - люди презирают все, что выше их понимания.
К двадцати четырем годам он вообще стал тяготиться людьми. Даже мать иногда раздражала его, хотя к ней одной он и был по-настоящему привязан. Мать он не подвергал своей вечной пробе на слабость или силу, потому что сильна была ее любовь к нему и его любовь к ней, сильна была их связь, а прочее не имело значения. Прочие люди, окружавшие его, не выдерживали даже самой снисходительной пробы: настали времена попустительства, слабость возвели в принцип, идея любой иерархии отвергалась с порога. Слово ничего не значило, клятва ничего не весила, понятие долга на глазах упразднялось, и больше всего это было похоже на загнивание тела, отвергшего душу за ее обременительностью. В этом мире не то что не к кому было прислониться - Рогов давно выучился самодостаточности, - но и некого было ненавидеть, потому что ненавидеть пришлось бы всех.
Рогов, однако, не впадал ни в злобу, ни в панику. Он был историком и понимал, что всякая тирания растит умников, которым становится тесна, а всякая свобода поощряет глупцов, которым она не нужна. Каждая эпоха в собственных недрах взращивала своих могильщиков, и этим обеспечивался их вечный круговорот, опровергавший плоскую теорию формаций. Никаких формаций не было - была одна безвыходная смена диктатур и попустительств, сглаженная на Западе, чересчур откровенная на Востоке. С годами она, как и все в истории, убыстрялась, чем наводила на мысль о неизбежности конца света: ежедневной смены мир бы не выдержал. Хотя эту модель стоило обдумать: день казней сменялся ночью реабилитаций, оргиастическое самоистребление - оргиастической свободой. Год вмещал сотни эпох. Беда была в одном: не хватало населения. Оно должно было бы вымереть после полугода таких смен: публичные казни требовали сырья, свобода требовала вредных излишеств. Получалось что-то среднее между гитлеровским Берлином и нероновским Римом с некоторой примесью Ивана Грозного. Но и эта жизнь - непрерывная оргия на руинах, окончательно сближавшая крайности, - была бы лучше, чем тотальное расслабление, которому Рогов был свидетелем и посильным хроникером.
Он неплохо зарабатывал, сочиняя "исторические календари" и фривольные очерки для глянцевых журналов; не был обделен женским вниманием, хотя долгими отношениями тяготился; много времени проводил один. Он продолжал - сначала из любопытства, потом словно по обязанности - пополнять свою картотеку загадочных возвращений 1948 года и все чаще задумывался над гипотезой Кретова. Гипотеза по-прежнему объясняла все, исследования Суворова и Авторханова только подтверждали ее. Пройти через аресты предстояло не отдельным жертвам случайного выбора, а народу в целом - в этом Рогов не сомневался; он не до конца верил только в "золотую когорту", в поселение под Омском, но понимал, что иначе весь фильтр не имел смысла.
За это время он побывал на даче считанные разы, привозя и увозя мать. Один раз он Кретова не застал: тот как раз уехал за продуктами и новой порцией водки, в другой раз бегло с ним поздоровался, а летом девяносто пятого старик вообще не решился поехать на дачу: хворал и отлеживался в городе. Рогову приходила мысль его навестить, тем более, что и больной Кретов все-таки ассоциировался у него не со слабостью, а с силой, - но не было времени, и вряд ли теперешний, преждевременно повзрослевший, замкнутый Рогов был старику по-настоящему нужен. Он умел не требовать и даже не вызывать сочувствие - в этом было его достоинство, и Рогов уважал это редкое по нынешним временам свойство. Для очистки совести он все-таки позвонил. Телефон Кретова был записан в телефонной книжке отцовским крупным и тоже как бы просящим почерком. Рогов позвал дядю Лешу и усмехнулся про себя: какой он ему теперь дядя? Соседка сказала, что старика нет дома.
Тем не менее ранним летом девяносто шестого Рогову все-таки пришлось поехать к тому домой, на Красные ворота, но живого Кретова он уже не увидел. Позвонила соседка - Кретов жил в коммуналке - и сказала, что Алексей Алексеевич (Рогов впервые услышал его отчество) просил кое-что передать ему. Это совпадение Рогова смутило. Большинство вернувшихся тоже хотели кое-что передать. Он почувствовал укол совести - мог бы и навестить старика, тот был неотъемлемой и, может быть, лучшей частью его детства, и вместе с ним это детство ушло совсем уж невозвратно, хотя видеть слабость и дряхлость Кретова было бы, наверное, еще страшней. Так он по крайней мере останется для Рогова олицетворением той прочности и загадочности, которую оба они так ценили в старых вещах. И Рогов подумал, что именно что-то из этих старых вещей Кретов и завещал ему.
Против всех его ожиданий в Москве Кретов жил бедно, почти скудно. Старая соседка провела Рогова в маленькую комнату, которую теперь получал соседкин внук (видимо, так и ждавший кретовской смерти). Стены были голые, в отставших обоях, - только на одной висела огромная и подробнейшая географическая карта СССР. Вместо кровати был топчан, тогда как на даче Кретов спал на уютнейшем, добротном черном кожаном диване, словно впитавшем усталость нескольких поколений и оттого так и манившем прилечь. Бывают намоленные иконы, бывают и належанные постели, на которых перебывало много усталых людей и на которых слаще всего спится.
Все лучшее старик явно свез на дачу, и грустно было Рогову стоять среди убожества, которое того окружало. Кретов жил совсем один, хотя на дачу нашлась наследница - какая-то внучатая племянница, седьмая вода на киселе, которая в больнице не навестила старика ни разу, а ведь умирал он долго и тяжело - от нефрита, но после его смерти объявилась буквально на другой день и предъявила права на наследство. За год до смерти, в девяносто пятом, старик на месяц ездил куда-то - соседке сказал, что по местам былых экспедиций, где у него остались друзья. В Москве у него был единственный друг, заходивший изредка, тот самый, о котором он рассказывал Рогову, когда они вышли к бездонному озеру. По словам соседки, это был тоже бодрый еще, сухой и крепкий старик, но в последнее время не появлялся и он. Видно, тоже болел. А может, Кретов не хотел показываться ему в своей немощи.
Дачное соседство внучатой племянницы Рогова опечалило: ему грустно было думать, что вещи его детства вышвырнут на свалку или пропитают своим, чужим, запахом. Чувство вины перед стариком было у него даже острее, чем вина перед отцом. Все-таки я свинья, подумал Рогов. В комнате не слышалось никакого запаха, кроме сыроватой затхлости: квартира была старая. Даже кретовской носогрейкой тут не пахло. Трубка лежала на столе. Соседка вышла, на минуту оставив Рогова одного, а потом принесла что-то плоское, в газете.
- Вот, он просил передать вам, - сказала она. - Прямо так, в газете, специально завернул.
Газета была обычная, полстраницы из "Комсомолки" семидесятых, судя по шрифту, годов: Кретов хранил старые подшивки, утверждая, что интересуется этими напластованиями как геолог. Рогов развернул плоский сверток. В руках у него оказалось круглое карманное зеркальце.
Он умел держать себя в руках, но тут кровь прилила к голове и застучала в ушах. Кретов мог оставить ему любую из своих вещей, но только не эту. В этой не было никакого видимого смысла, кроме того, о котором он мог лишь смутно догадываться. Такое же круглое карманное зеркальце показывал какой-то девочке в окне петербургский дальний-предальний родственник отца - выходит, он не просто так пускал своего зайчика. В руках у Рогова был пароль, неизвестно о чем говорящий, неизвестно кому предназначенный. Он осмотрел газетную страницу с обеих сторон. В глаза ему бросился крупный заголовок - "Чистое сердце наставника"; на обороте был другой, помельче, - "чистое небо над Анголой". Слово "чистое" было оба раза подчеркнуто красным фломастером.
- Он сказал, что вы поймете, - тихим голосом предупредила его вопрос соседка.
- Я понял, - неожиданно для себя отозвался Рогов. - Тут все, что надо. Спасибо вам.
Поселок, о котором говорил Кретов, и не мог называться иначе. "Чистое" было единственно возможным названием, и если место выбирали со смыслом, а не случайно и не в силу труднодоступности, то и названием было сказано все, что нужно. Непонятно было только, при чем тут зеркальце, - об истории с ленинградским родственником Кретов ничего сколько-нибудь внятного не знал. Рогов на всякий случай приложил зеркальце к газете, но никакая тайнопись в ней не обнаружилась - обычные перевернутые буквы.
Рогов, естественно, навел необходимые справки. Он пролистал подшивки "Комсомолки" за семидесятые годы и обнаружил, что Кретов завернул зеркальце в клочок газеты от 27 марта 1973 года, но ему эта дата ни о чем не говорила. Проверил он по автомобильному атласу СССР и наличие деревни или поселка с названием "Чистое" в Омской области. Таких Чистых было три, и которое имел в виду старик - неизвестно. Все три были порядочно удалены от города и находились в местах, малодоступных даже по нынешним временам.
Отпугнуть Рогова это не могло. Он не рассчитывал на встречу с кем-то из уцелевших - дожить до девяносто шестого могли единицы, а после таких пыток и таких условий в глухом сибирском поселке это представлялось почти невероятным. Но поселение было цело - не зря Кретов ездил туда. В августе, когда в тайге уже не так много мошкары, Рогов взял отпуск, сказал матери, что едет в Сибирь погостить к бывшей однокурснице, быстро собрался и вылетел в Омск.



Страницы: 1 [ 2 ] 3 4 5 6 7 8 9
ВХОД
Логин:
Пароль:
регистрация
забыли пароль?

 

ВЫБОР ЧИТАТЕЛЯ

главная | новости библиотеки | карта библиотеки | реклама в библиотеке | контакты | добавить книгу | ссылки

СЛУЧАЙНАЯ КНИГА
Copyright © 2004 - 2024г.
Библиотека "ВсеКниги". При использовании материалов - ссылка обязательна.