волос. На голове у него была косынка с красными иероглифами, на правой
стороне синей куртки тоже были иероглифы, только белые. На ногах шкипера
были теплые носки с большим пальцем. Шкипер подошел к нам, сложив руки
перед грудью и поклонился. "Спроси его, знает ли он, что забрался в наши
воды", - приказал майор. Я спросил. Шкипер ответил, что не знает. "Спроси
его, знает ли он, что лов в пределах двенадцатимильной зоны запрещен", -
приказал майор".
обнажив редкие желтые зубы. "Скажи ему, что мы арестовываем судно и
команду", - приказал майор. Я перевел. Шкипер часто закивал, а может быть,
у него затряслась голова. Он снова сложил ладони перед грудью и заговорил
быстр и неразборчиво. "Что он говорит?" - спросил майор. Насколько я
понял, шкипер просил отпустить шхуну. Он говорил, что они не могут
вернуться домой без рыбы, что все они умрут с голода. Он говорил на
каком-то диалекте, вместо "ки" говорил "кси", вместо "пу" говорил "ту",
понять его было очень трудно..."
всего это не так. На километры можно тянуть лишь то, к чему вполне
равнодушен.
Кикутикана и "Человек-тень" - первая японская книга, которую я прочитал от
начала до конца. Нравился мне Хираи Таро, недаром он взял такой псевдоним:
Эдогава Пампо - Эдгар Аллан По...
Зря, ох, зря заезжаю я сейчас в эту область. Сколько раз давал я зарок
даже мысленно не обращаться к тем, кто полагает себя мною униженным и
оскорбленными. Я и так вечно кому-то что-то должен, не исполнил
обещанного, подвел, разрушил чьи-то планы... И уж не потому ли, что
вообразил себя великим писателем, которому все дозволено?
зазвонил телефон и председатель наш Федор Михеич с легко различимым
раздражением в голосе осведомился у меня, когда я, наконец, намерен
съездить на Банную.
четвертый раз я тебе звоню, говорил он, а тебе все как об стенку горох.
Ведь не гонят же тебя, бумагомараку, говорил он, на овощехранилище свеклу
гнилую перебирать. Ученых, докторов наук гоняют, говорил он, а тебя
всего-навсего-то просят, что сьездить на Банную, отвезти десять страничек
на машинке, которые рук тебе не оторвут. И не для развлечения это
делается, говорил он мне, не по чьей-то глупой воле, сам же ты голосовал
за то, чтобы помочь ученым, лингвистам этим, кибернетикам-математикам...
Не исполнил... Подвел... Разрушил... Вообразил себе...
съезжу, и с лязгом и дребезгом гневно-укоризненным швырнули трубку на том
конце провода. А я торопливо вылил из бутылки остатки воды в стакан и
выпил, чтобы успокоиться, подумав с отчаянной отчетливостью, что не воды
этой паршивой надо было бы мне сейчас, а коньяку. Или, еще лучше,
пшеничной водки.
удовлетворить просьбу некоего института лингвистических, кажется,
исследований, чтобы все московские писатели представили в институт этот по
несколько страничек своих рукописей на предмет специальных изысканий,
что-то там насчет теории информации, языковой какой-то энтропии. Никто у
нас этого толком не понял, кроме разве Гарика Аганяна, который, говорят,
понял, но втолковать все равно никому из нас не сумел. Поняли мы только,
что требуется этому институту как можно больше писателей, а все остальное
было неважно: сколько страниц - неважно; какие именно страницы и чего -
тоже неважно; требуется только сходить к ним на Банную в любой рабочий
день, прием с девяти до пяти. Возражений ни у кого тогда не оказалось,
многие, наоборот, были даже польщены возможностью поучаствовать в
научно-техническом прогрессе, так что, по слухам, первое время на Банной
были даже очереди и даже со скандалами. А потом все как-то сошло на нет,
забылось как-то, и теперь вот бедняга Федор Михеевич раз в месяц, а то и
чаще, теребит нас, нерадивых, срамит и поносит по телефону и при личных
встречах.
научно-технического прогресса, а с другой стороны - ну, люди ведь мы,
человеки: то я оказываюсь на Банной и вспоминаю же, что надо бы зайти, но
нет у меня с собой рукописи; то уже и рукопись, бывало, под мышкой, и
направляюсь я именно на Банную, а оказываюсь странным образом каким-то не
на Банной, а, наоборот, в клубе. Я объясняю все эти загадочные девиации
тем, что невозможно относиться к этой затее, как и ко множеству иных затей
нашего секретариата, с необходимой серьезностью. Ну, какая, в самом деле,
может быть у нас на Москве-реке языковая энтропия? А главное, причем здесь
я?
помнится, сложил черновики на позапрошлой неделе. Нигде на поверхности
папки не было, и тут я вспомнил, что тогда намеревался зайти на Банную из
"Зарубежного Инвалида", куда отправился с Кап Капычем к Нос Носычу
ругаться из-за статьи. Но на обратном пути из "Инвалида" мы на Банную не
попали, а попали мы все в ресторан "Псков". Так что искать теперь эту
папку мне, пожалуй, смысла не было.
Кряхтя, я поднялся с кресла, подошел к "стенке", к самой дальней секции, и
кряхтя, уселся рядом с нею прямо на пол. Ах, как много движений я могу
теперь совершать, только натужно кряхтя, - как движений телесных, так и
движений духовных.
устремляемся мыслью. Кряхтя, мы услышим шаги стихии огня, но будем уже
готовы управлять волнами пламени. Кряхтя. "Упанишады", кажется. А может
быть, и не совсем "Упанишады". Или не "Упанишады" вовсе.)
повалились папки, общие тетради в разноцветных клеенчатых обложках,
пожелтевшие, густо исписанные листочки, скрепленные ржавыми скрепками. Я
взял первую попавшуюся папку - с обломанными от ветхости углами, с одной
только грязной тесемкой, с многочисленными полустертыми надписями на
обложке, из которых разобрать можно было лишь какой-то старинный телефон,
шестизначный, с буквой, да еще строчку иероглифов зелеными чернилами:
"Сэйнэн дзидайно саку" - "Творения юношеских лет". В эту папку я не
заглядывал лет пятнадцать. Здесь все было очень старое, времен Камчатки и
даже раньше, времен Канска, Казани - выдирки из тетрадей в линейку,
самодельные тетради, сшитые суровой ниткой, отдельные листки шершавой
желтоватой бумаги, то ли оберточной, то ли просто дряхлой до
невозможности, и все исписано от руки, ни единой строчки, ни единой буквы
на машинке.
плотно закрыл за ним дверь..."
вдруг шеф.
В общем, желтые..."
памфлет... Нет. Ничего не помню.
противника... И новый выстрел из тьмы наверху..."
пятьдесят третий год. Камчатка. Я сижу себе и читаю Киплинга, потому что
за отсутствием видимого противника делать мне больше нечего.
Если бы Киплинг имел в виду то же, что и вы, он бы написал "Rabbit's
walls". Да, помучился я, помнится, с этим переводом, но школа для меня
получилась отменная, нет лучше школы для переводчика, нежели талантливое
произведение, описывающее совершенно незнакомый мир, конкретно
локализованный в пространстве и времени...
Камчатка.
вспомнить, что впервые заставило ого насторожиться и крепче сжать оружие,
напряженно вслушиваясь в непонятные шорохи теплой июльской ночи. Просто к
шелесту листвы, шуму собственных шагов, сонному скрипу ветвей
примешалось..." Ну, и так далее. Коротко говоря, под покровом ночи
подкрались к часовому, напали на него, и он, не в силах отбиться, вызвал
огонь на себя.
причем не просто моралистом, но вдохновенным певцом воинского регламента.
А потому, товарищи солдаты, главным в данном конкретном "Случае в карауле"
было вот что:
грубейшее нарушение устава гарнизонной и караульной служб? А ты, Беркутов?
Разве ты не оказался ротозеем, не заметив, куда ушел Симаков? И мы все -
как мы не заметили, что Симакова не оказалось с нами, когда караул был
поднят в ружье?".
свое имя напечатанным, почувствовать себя писателем, выставить напоказ
клеймо любимца муз и Аполлона! И какое это было горькое разочарование,
когда "Суворовский натиск", дай ему здоровья, завернул мне мою рукопись