полно, сохранилось ли еще само понятие Руси Великой? Мыслят ли себя еще
новогородцы или рязане единым народом с владимирцами, тверичами или
смолянами? Или только в древних харатьях да в головах книгочиев-философов
и осталась мечта о единой Великой Руси? Не узрит наше око с выси горней в
1328 году нужного единства Руси пред лицом Литвы с Ордою! А узрит только
разброд и раззор, и посему не инако возможем мы помыслить о грядущем
земли, как со скорбью и с унынием, не чая уже спасения языку русскому. И
это был бы третий и последний наш вывод при взгляде с высоты. Вывод о
неизбежном конце и гибели русской земли.
издалека: не узрим того, как думают и чувствуют, чего хотят и чему верят
сами залесские русичи - наполненные волею к жизни и отнюдь не догадывающие
о возможной и скорой гибели своей, - на что способны они в дерзанье своем,
сколько скрытых сил, сколько надежд хранят в себе эта земля и этот язык!
Ибо не может даже и самый великий спасти народ, уставший верить и жить, и
тщетны были бы все усилия сильных мира сего, и не состоялась бы земля
русичей, и угасла бы, как угасла вскоре Византия, ежели бы не явились в
народе силы великие, и дерзость, и вера, наполнившие смыслом деяния князей
и епископов и увенчавшие ратным успехом подвиги воевод.
ввысь, а пристально внимая тому, что происходит на этой недавно наполовину
сожженной татарским нашествием лесной и суровой земле.
небесная голубень. Сизые волглые лохмы, цеплявшие за верхушки дерев, тяжко
и страшно влеклись над самой землею. И по меркнущему,
призрачно-желтоватому свету в горних провалах туч чуялся близкий вечер.
непрерывною капелью, роняя пожухлые, почернелые клочья своего убора. Лес
знал, что это последняя влага перед близкой зимой, и потому стоял тихий и
смиренный, не лез блеском листьев, не лопался почками, не острил встречу
дождя тонкие иголки трав, а словно грустил понуро или засыпал, уже не
впитывая стоявшие озерцами среди кочек лужицы ненужной ему воды. Ручей,
что едва струился летом, огибая ржавые, поросшие осокою отмели, сейчас
сердито ревел, обратясь в пенистый поток, и только один его голос врывался
непрошенно в осеннее безмолвие лесов.
шевеленью раздвигаемых ветвей, чем по чавкающему зову шагов можно было
понять, что в лесу кто-то есть. Обдирая плечами мокрую преграду кустов
вдоль заросшей и заколодившей тропинки, двигались трое: корова, женщина и
ребенок.
собой волокет. Рай не рай (очень даже не раем был дождик, зарядивший из
утра да так и не кончавший, даже и гляду не было, что разъяснит!), но
действительно вели корову, купленную или инако достанную, и вели явно к
себе, ибо не так ведут животное продавать, дергая за вервие и уже заранее
как бы отчуждаясь. Здесь, напротив, вели бережно и сами жались к корове, к
теплу ее обширного чрева, приноравливая свои шаги к разлатой колеблющейся
поступи вековечной крестьянской кормилицы. Женщина шла пригорбясь, изредка
нашептывая слова древнего скотьего заговора, и вела бело-пеструю красулю
на веревке за собой, а та покорно, покачивая рогатою большой головой,
ступала за нею вслед, изредка взмахивая хвостом и слизывая с губ большим
шершавым языком капли дождя. Шерсть на ней потемнела и лоснилась от
стекающей влаги. Мальчик шел сзади, дабы подгонять корову, но он не
столько подгонял, сколько сам старался не упасть. Поминутно спотыкаясь на
ветках и корнях дерев, он то отставал, то вновь подходил к самому крупу
коровы и очень хотел тогда ухватиться руками за коровий хвост и так идти
за нею, но боялся это сделать и только изредка касался рукой мокрой и
теплой коровьей шерсти с робким обожанием и благодарностью к доброму
большому зверю.
пристроив ее между ног, стала доить корову. Нацедив миску, поднялась и
сперва протянула ее мальчику. Тот отпил немного и молча отдал матери. Она
стала пить мелкими глотками, не спеша, и пила долго, но выпила тоже
немного и вновь отдала мису мальчику. Оба и вдруг подумали о хлебе - хлеба
не ели они уже очень давно, - но ни он, ни она не сказали ничего. Так, по
очереди, допили они молоко, и мать первая, сделав усилие, встала, сказав:
и не решаясь ухватиться за коровий хвост.
женщины, ни по ее мокрому, с мужского плеча, зипуну, ни по долгой рубахе и
латаной свите мальчика в липовых лаптишках нельзя было сказать, кто они и
даже - какой поры. Века неслышно текли над ними, сотни годов, и в любом из
протекших столетий, после пожаров, недородов, моровых поветрий и войн,
когда появлялись так вот бредущие по дорогам бабы с детями, с коровами в
поводу, значило это, что не угасла еще и вновь и вновь возрождается жизнь
на земле.
Мокрые ветви хлестали женщину по лицу. Мальчик часто спотыкался, но не
плакал. Раз, остановясь, они прислушались, и сквозь шум ручья в чаще
расслышали далекие редкие удары секиры.
- Дедушко наш дровы рубит!
покрывающий шорох дождя.
ее, сын старика и отец мальчика, был убит, и теперь без старика свекра ей
бы и совсем пропасть.
тишине только капли дождя шуршали и шуршали, опадая с ветвей, да, чавкая,
ступала корова, и наконец ответил ей по-русски, с детским упорством,
схожим с упорством дождя. Женщина, пробормотав что-то, поправила волосы
под платком, засунув мокрую прядь под сбившийся повойник, и снова они шли
и шли в сгущающихся сумерках и коровий хвост однообразно ударял по мокрым
кострецам. Женщина снова сказала что-то по-мерянски, но мальчик упрямо
отозвался по-русски вновь, и, вздохнув, побежденная упрямством сына, мать
сама перешла на русскую молвь.
сумерках среди мокрых кустов. Сердито грохотал вздувшийся поток, и было
страшно представить, что им еще придет переправлять вброд через эту
ревущую воду, по скользким камням и предательскому бурелому, завалившему
русло ручья. Но пока они будут гнать корову (вновь и опять, вновь и
опять!), пока будет молоко для детей, будущих пахарей и воинов, дотоле
пребудут города и храмы, гордая удаль воевод и книжная молвь,
многоразличные науки, художества и ремесла, дотоле пребудет страна и все
сущее в ней.
и поныне родная земля. Где? Когда? В какие - седые или недавние - годы?
Звон колокола был жидок, и что-то жидкое, нетвердое было во всем, что
остолпляло его теперь. Не вставая с колен, тяжело свесив голову,
отягощенную густою волной заплетенных в косицу волос и густою русою
бородою с ранними промельками заботной седины, в той же позе, в коей
творил он молитву перед <Спасом>, Иван Данилыч, московский властитель,
господин Великого Нова Города, великий князь владимирский, глава Руси и
подручник ордынского хана, задумался.
вернее сказать (самому себе, стоя днесь на молитве, и сказать мочно!) не
захотел. Рати стояли под Опочкой. Нать было громить Плесков, слать полки
московлян на плесковские, зело твердые, из дикого камени кладенные стены,
стойно дяде Андрею или покойному брату Юрию зорить Русь, которая того не
простила б великому князю владимирскому до гроба лет...
менее всех!) Был март, и снег рыхлел, начинал проваливать под тяжелыми
копытами окольчуженной конницы. С тем и было посылано в Орду: пути-де
непроходны зело, поимать тверского князя не сумели, но и с тем воля царева
исполнена, поелику Александр Михалыч от великия нужи и угрозы ратныя ушел
из Плескова в Литву.
мед, и кони, и красные терские соколы - всего преизлиха. Самому цесарю,
женам и вельможам его, коих он, Иван, должен был помнить всех полично и
поименно (и то такожде помнить, кому чего и сколь надобно дать!). И теперь
одного б не было: не было бы извета в Орду от ворогов тайных! Отселе, из
Руси. Из тоя же Твери. Да почему только из Твери? И с Москвы напишут!
Помилуй и спаси Господи раба твоего!