– Вы что, в самом деле не поверили, что он умер? – спросил Рультабийль с волнением, которого я не мог объяснить, даже если г-н Дарзак и вправду не преувеличивал и ситуация действительно была ужасна.
– Не очень-то, – ответил я. – Ему было нужно, чтобы его считали погибшим, и во время катастрофы «Дордони» он мог пожертвовать несколькими документами. Но что с вами, друг мой? По-моему, вам дурно! Вы не заболели?
Рультабийль упал на стул. Дрожащим голосом он рассказал, что поверил на самом деле в смерть Ларсана только после венчания. Репортер считал: если Ларсан жив, он ни за что не позволит совершиться акту, который отдавал Матильду Стейнджерсон г-ну Дарзаку. Ларсану достаточно было только показаться, чтобы помешать браку, и, как бы опасно для него это ни было, он обязательно так и сделал бы, зная, что весьма набожная дочь профессора Стейнджерсона не согласилась бы связать свою судьбу с другим человеком при живом муже, пусть даже с житейской точки зрения ее с ним ничто не связывало. Ей могли доказывать, что по французским законам этот брак недействителен, – напрасно: она тем не менее считала бы, что священник сделал ее несчастной на всю жизнь.
Утирая струившийся со лба пот, Рультабийль добавил:
– Увы, друг мой, вспомните-ка, по мнению Ларсана, «дом священника все так же очарователен, а сад все так же свеж»!
Я прикоснулся ладонью к руке Рультабийля. Его лихорадило. Я хотел его успокоить, но он меня не слушал.
– Значит, он дождался, когда брак будет заключен, и появился несколько часов спустя! – воскликнул он. – Ведь для меня – да и для вас, не так ли? – телеграмма господина Дарзака ничего не означает, если в ней не имеется в виду, что Ларсан возвратился.
– Очевидно так! Но ведь господин Дарзак мог ошибиться?
– Что вы! Господин Дарзак – не пугливый ребенок. И все же, будем надеяться – не правда ли, Сенклер? – что он ошибся. Нет, нет, это невозможно, это слишком ужасно! Друг мой Сенклер, это было бы слишком ужасно!
Даже во время самых страшных событий в Гландье Рультабийль не был так возбужден. Он встал, прошелся по комнате, машинально переставляя предметы, потом взглянул на меня и повторил:
– Слишком ужасно!
Я заметил, что нет смысла доводить себя до такого состояния из-за телеграммы, которая еще ни о чем не говорит и может быть плодом какой-нибудь галлюцинации. Затем я добавил, что в то время, когда нам обязательно потребуется все наше хладнокровие, нельзя поддаваться подобным страхам, непростительным для человека его закалки.
– Непростительным! В самом деле, Сенклер, это непростительно!
– Но послушайте, дорогой мой, вы меня пугаете! Что происходит?
– Сейчас узнаете. Положение ужасно… Почему он не умер?
– А кто, в конце концов, сказал вам, что он и взаправду жив?
– Понимаете, Сенклер… Тс-с! Молчите! Молчите, Сенклер! Понимаете, если он жив, то я хотел бы умереть!
– Сумасшедший! Ей-богу, сумасшедший! Вот именно, если он жив, то и вы должны жить, чтобы защитить ее!
– А ведь верно, Сенклер! Совершенно верно! Спасибо, друг мой! Вы произнесли единственное слово, которое может заставить меня жить, – «она». А я, представьте, думал лишь о себе! О себе!
Рультабийль принялся над собой подшучивать, и теперь пришла очередь испугаться мне: обняв его за плечи, я принялся его упрашивать рассказать, почему он так испугался, заговорил о своей смерти и столь неудачно шутил.
– Как другу, как своему лучшему другу, Рультабийль! Говори же! Облегчи душу! Поведай мне свою тайну – она же гнетет тебя. Я всем сердцем с тобой.
Рультабийль положил руку мне на плечо, заглянул в самую глубину моих глаз, в самую глубину моего сердца и ответил:
– Вы все узнаете, Сенклер, вы будете знать не меньше моего и ужаснетесь так же, как я, потому что я знаю: вы добры и любите меня!
Наконец Рультабийль немного успокоился и попросил железнодорожное расписание.
– Мы выедем в час, – проговорил он. – Зимой прямого поезда из Э в Париж нет, поэтому мы будем дома часов в семь. Но мы вполне успеем уложить чемоданы, добраться до Лионского вокзала и сесть на девятичасовой на Марсель и Ментону.
Он даже не спросил моего мнения, он тащил меня за собою в Ментону, как притащил в Трепор: ему прекрасно было известно, что при существующем положении дел я ни в чем не смогу ему отказать. К тому же он находился в таком состоянии, что мне и в голову не пришло бы оставить его одного. А у меня начинались каникулы и во Дворце правосудия дел больше не было.
– Стало быть, мы едем в Э? – спросил я.
– Да, и там сядем в поезд. В экипаже мы доберемся из Трепора до Э за какие-нибудь полчаса.
– Немного же мы побыли здесь, – заключил я.
– Вполне достаточно… Надеюсь, вполне достаточно, чтобы найти то, за чем я сюда, увы, приехал.
Я вспомнил о духах Дамы в черном и промолчал. Разве он не пообещал мне, что скоро я все узнаю? Тем временем Рультабийль повел меня на мол. Ветер дул с прежней неистовой силой, и нам пришлось укрыться за маяком. Рультабийль остановился и в задумчивости закрыл глаза.
– Здесь я видел ее в последний раз, – наконец проговорил он и взглянул на каменную скамью. – Мы сидели, и она прижимала меня к сердцу. Мне было тогда всего девять… Она велела мне оставаться на этой скамье и ушла; больше я ее не видел. Был вечер, тихий летний вечер, вечер, когда нам вручали награды. Участия во вручении она не принимала, но я знал, что она придет вечером… Вечер был ясный и звездный, и я на секунду подумал, что увижу ее лицо. Но она вздохнула и закрылась вуалью. А потом ушла. Больше я ее никогда не видел…
– А вы, друг мой?
– Я?
– Да, что сделали вы? Вы долго просидели на этой скамье?
– Мне очень хотелось, но за мною пришел кучер, и я вернулся.
– Куда же?
– Ну… в коллеж.
– Так в Трепоре есть коллеж?
– Нет, коллеж в Э… Я вернулся в коллеж в Э. – Он сделал мне знак следовать за ним. – Или вам хотелось бы остаться здесь? Но тут слишком уж дует!
Через полчаса мы были в Э. Проехав Каштановую улицу, наш экипаж загрохотал по тугим плитам пустынной и холодной площади; кучер возвестил о нашем прибытии, принявшись щелкать кнутом; этот оглушительный звук пронесся по улочкам маленького, словно вымершего, городка.
Вскоре над крышами раздался бой часов – они были на здании коллежа, как пояснил Рультабийль, – и все стихло. Лошадь и экипаж застыли. Кучер скрылся в кабачке. Мы вошли в холодную тень готической церкви, стоявшей у края площади. Рультабийль бросил взгляд на замок из розового кирпича, увенчанный широкой крышей в стиле Людовика XIII, с унылым фасадом, словно оплакивавшим своих принцев в изгнании, затем с грустью посмотрел на квадратное здание мэрии, враждебно выставившее в нашу сторону древко с грязным флагом, на молчаливые дома, на кафе «Париж» для господ офицеров, на парикмахерскую, на книжную лавочку… Не здесь ли он покупал на деньги Дамы в черном свои первые книги?
– Ничего не изменилось! На пороге книжной лавки, лениво уткнувшись мордой в замерзшие лапы, лежала старая облезлая собака.
– Да это же Шам! Я узнал его – это Шам! Мой добрый Шам! – воскликнул Рультабийль и позвал: – Шам! Шам!
Собака поднялась и повернулась к нам, прислушиваясь к голосу Рультабийля. С трудом сделав несколько шагов, она подошла к нам вплотную, потом безразлично вернулась на свой порог. – Это он! Но он меня не узнал, – проговорил Рультабийль.
Репортер увлек меня в круто спускавшийся вниз проулок, посыпанный острой щебенкой; я чувствовал, что друга лихорадит. Вскоре мы остановились перед церковью иезуитов; ее паперть украшали каменные полукружия, что-то вроде перевернутых консолей, принадлежащих к архитектурному стилю, который не прибавил славы XVII столетию. Толкнув низкую дверцу, Рультабийль провел меня под красивый свод, где в глубине, на камнях пустых склепов, стояли великолепные коленопреклоненные мраморные статуи Екатерины Клевской и герцога де Гиза Меченого.
– Это часовня коллежа, – вполголоса сообщил молодой человек.
В часовне никого не было. Мы быстро прошли через нее, и Рультабийль осторожно открыл слева еще одну дверь, ведущую под навес.
– Пошли, – тихонько сказал он. – Пока все идет хорошо. Мы вошли в коллеж, и привратник меня не заметил. Он непременно бы меня узнал.
– Ну и что в этом дурного? В этот миг мимо навеса прошел лысый человек со связкой ключей в руке, и Рультабийль отодвинулся в тень.
– Это папаша Симон. Как он постарел! И волос совсем не осталось. Осторожно! Сейчас как раз должны подметать в младшем классе. Все на занятиях. Опасаться нам некого – в привратницкой осталась лишь мамаша Симон, если только она еще жива. Но в любом случае она нас не увидит. Постойте-ка! Папаша Симон возвращается.
Почему Рультабийль хотел остаться незамеченным? Почему? В самом деле, я ничего не знал об этом парнишке, а думал, что знаю все. Он удивлял меня буквально каждый час. В ожидании, пока папаша Симон освободит нам путь, мы с Рультабийлем незаметно выскользнули из-под навеса и, пробравшись за кустами, росшими во дворике, оказались у низенькой кирпичной стены, откуда открывался вид вниз, на просторные дворы и здания коллежа. Словно боясь свалиться, Рультабийль схватил меня за руку.
– Боже, тут все переменилось! – хрипло прошептал он. – Старый класс, где я когда-то нашел ножик, разрушен, дворик, где мы прятали деньги, перенесен дальше. Зато стены часовни на месте! Наклонитесь ниже, Сенклер: видите дверь в нижней части часовни? Она ведет в младший класс. Сколько раз я входил в нее, когда был маленьким! Но никогда, никогда я не выходил из нее таким счастливым, даже на самые веселые перемены, как в тот раз, когда папаша Симон пришел за мной и повел в гостиную, где ждала Дама в черном! Боже, только бы там ничего не изменилось!
Рультабийль высунул голову и взглянул назад.
– Нет! Смотрите, вон гостиная, рядом с часовней. Первая дверь справа. Туда она приходила… Когда папаша Симон спустится вниз, мы пойдем в гостиную. Это безумие, мне кажется, я схожу с ума, – сказал он, и я услышал, как у него стучат зубы. – Но что поделать, это сильнее меня. Одна мысль о том, что я увижу гостиную, где она меня ждала… Я жил лишь надеждой ее увидеть, и, когда она уезжала, я всякий раз впадал в такое отчаяние, что воспитатели опасались за мое здоровье. Я приходил в себя, лишь когда мне заявляли, что если я заболею, то больше ее не увижу. До следующего визита я жил лишь памятью о ней да ароматом ее духов. Я никогда отчетливо не видел ее лица и, надышавшись чуть ли не до обморока запахом ее духов, помнил не столько ее облик, сколько аромат. После очередного визита я иногда в перемену проскальзывал в пустую гостиную и вдыхал, благоговейно вдыхал воздух, которым она дышала, впитывал атмосферу, в которой она недавно была, и выходил с благоухающим сердцем… Это был самый тонкий, нежный и, безусловно, самый естественный и приятный аромат в мире, и мне казалось, что никогда больше я его не встречу – до того дня, когда я сказал вам, Сенклер, – помните? – во время приема в Елисейском дворце…
– В тот день, друг мой, вы встретили Матильду Стейнджерсон.
– Да, – дрогнувшим голосом ответил Рультабийль. Ах, если бы я знал, что у дочери профессора Стейнджерсона от первого брака, заключенного ею в Америке, был сын, ровесник Рультабийля! А ведь мой друг ездил в Америку и там, должно быть, понял все! Если бы это знал и я, тогда мне стали бы наконец ясны причины волнения, страдания и странной тревоги, с которыми он произнес имя Матильды Стейнджерсон здесь, в коллеже, куда приезжала когда-то Дама в черном.
Через несколько минут я осмелился нарушить молчание:
– Вы так и не узнали, почему не вернулась Дама в черном?
– Да нет, я уверен, что она вернулась. Но я-то уже уехал.
– А кто вас забрал?
– Никто – я сбежал.
– Зачем? Чтобы отыскать ее?
– Нет, нет, чтобы скрыться от нее, Сенклер! Но она-то вернулась! Уверен, что вернулась!
– Должно быть, она очень огорчилась, не застав вас больше здесь.
Рультабийль воздел руки к небу и покачал головой.
– Откуда мне знать? Кто может это знать? Ах, как я несчастен… Тс-с, папаша Симон! Он уходит! Наконец-то! Скорее в гостиную.
В три прыжка мы оказались на месте. Гостиная представляла собой обыкновенную, довольно большую комнату с дешевенькими белыми занавесками на голых окнах. У стен стояли шесть соломенных стульев, над камином висели зеркало и часы. Комната производила довольно унылое впечатление.
Войдя в гостиную, Рультабийль с выражением почтения и сосредоточенности обнажил голову, словно оказавшись в каком-то священном месте. Покрасневший, смущенный, он двигался мелкими шагами и вертел в руках свое кепи. Затем повернулся ко мне и заговорил – тихо, даже тише, чем в часовне:
– Ах, Сенклер, вот она – гостиная. Потрогайте мои руки – я весь горю, я покраснел, верно? Я всегда краснел, когда входил сюда, зная, что увижу ее. Конечно, сейчас я бежал, запыхался, но я не мог больше ждать, понимаете? Сердце стучит, как когда-то… Послушайте, я подходил вот сюда, к двери, и в смущении останавливался. Но в углу я замечал ее тень; она молча протягивала ко мне руки, и я бросался к ней в объятия, мы целовались и плакали. Это было прекрасно! Это была моя мать, Сенклер! Но она мне в этом не признавалась, напротив: она говорила, что моя мать умерла, а она – ее подруга. Но она велела называть ее мамой, она плакала, когда я ее целовал, и я понял, что она – моя мать. Знаете, она всякий раз садилась в этом темном уголке и приезжала всегда на закате, когда света еще не зажигали… Вот тут, на подоконнике, она оставляла большой пакет в белой бумаге, перевязанный розовой ленточкой. Это были сдобные булочки. Я обожаю булочки, Сенклер!
Больше сдерживаться Рультабийль не мог: облокотившись о каминную доску, он разрыдался. Немного успокоившись, он поднял голову, взглянул на меня и печально улыбнулся. Затем, совершенно без сил, опустился на стул. Я не осмеливался заговорить с ним. Я прекрасно понимал, что разговаривал он не со мною, а со своими воспоминаниями.
Он достал из нагрудного кармана письмо, которое я ему дал, и дрожащими руками распечатал. Читал он долго. Внезапно его рука упала, и он жалобно вздохнул. Еще недавно раскрасневшийся, он побледнел так сильно, словно лишился вдруг всей крови. Я хотел было помочь, но он жестом остановил меня и закрыл глаза.
Казалось, он спит. Тихонько, на цыпочках, словно в комнате находился больной, я отошел к окну, выходившему на маленький дворик, где рос раскидистый каштан. Сколько времени я созерцал этот каштан? Откуда мне знать? Откуда мне знать, что мы ответили бы, если бы в эту минуту кто-нибудь вошел в гостиную? В моей голове проносились неясные мысли о странной и таинственной судьбе моего друга, об этой женщине, которая то ли была его матерью, то ли нет. Рультабийль был тогда так юн, так нуждался в матери, что вполне мог в своем воображении… Рультабийль! Под каким еще именем мы его знали? Жозеф Жозефен – под этим именем он делал здесь свои первые шаги как школьник. Жозеф Жозефен – в свое время главный редактор «Эпок» сказал: «Это не имя!» А зачем он пришел сюда сейчас? Найти следы аромата? Оживить воспоминания? Иллюзию?
Легкий шум заставил меня обернуться. Рультабийль стоял; он казался вполне спокойным, лицо его прояснилось, как бывает после трудной победы над самим собой.
– Сенклер, нам пора. Пойдемте отсюда, друг мой! Пойдемте!