спросить каждого, кто он, он едва ли бы нашел ответ в
затемненном мозгу. Как во сне, все лица казались давно
знакомыми, и все, что происходило, казалось также давно
знакомым, понятным, уже бывшим когда-то; а когда я начинал
пристально вглядываться в какое-нибудь лицо или в орудие, или
слушал грохот,-- все поражало меня своей новизною и бесконечной
загадочностью. Ночь наступала незаметно, и не успевали мы
увидеть ее и изумиться, откуда она взялась, как уже снова
горело над нами солнце. И только от приходивших на батарею мы
узнавали, что бой вступает в третьи сутки, и тотчас же забывали
об этом: нам чудилось, что это идет все один бесконечный,
безначальный день, то темный, то яркий, но одинаково
непонятный, одинаково слепой. И никто из нас не боялся смерти,
так как никто не понимал, что такое смерть.
я прилег за бруствером, и, как только закрыл глаза, в них
вступил тот же знакомый и необыкновенный образ: клочок голубых
обоев и нетронутый запыленный графин на моем столике. А в
соседней комнате -- и я их не вижу -- находятся будто бы жена
моя и сын. Но только теперь на столе горела лампа с зеленым
колпаком, значит, был вечер или ночь. Образ остановился
неподвижно, и я долго и очень спокойно, очень внимательно
рассматривал, как играет огонь в хрустале графина, разглядывал
обои и думал, почему не спит сын: уже ночь, и ему пора спать.
Потом опять разглядывал обои, все эти завитки, серебристые
цветы, какие-то решетки и трубы,-- я никогда не думал, что так
хорошо знаю свою комнату. Иногда я открывал глаза и видел
черное небо с какими-то красивыми огнистыми полосами, и снова
закрывал их, и снова разглядывал обои, блестящий графин, и
думал, почему не спит сын: уже ночь, и ему надо спать. Раз
недалеко от меня разорвалась граната, колыхнув чем-то мои ноги,
и кто-то крикнул громко, громче самого взрыва, и я подумал:
"Кто-то убит!" -- но не поднялся и не оторвал глаз от
голубеньких обоев и графина.
прицел, а сам все думал: отчего не спит сын? Раз спросил об
этом у ездового, и он долго и подробно объяснял мне что-то, и
оба мы кивали головами. И он смеялся, а левая бровь у него
дергалась, и глаз хитро подмаргивал на кого-то сзади. А сзади
видны были подошвы чьих-то ног -- и больше ничего.
-- как у нас, самые обыкновенные капельки воды. Он был так
неожидан и неуместен, и мы все так испугались промокнуть, что
бросили орудия, перестали стрелять и начали прятаться куда
попало. Ездовой, с которым мы только что говорили, полез под
лафет и прикорнул там, хотя его могли каждую минуту задавить,
толстый фейерверке? стал зачем-то раздевать убитого, а я
заметался по батарее и что-то искал -- плащ, не то зонтик. И
сразу на всем огромном пространстве, где капнул дождь из
набежавшей тучи, наступила необыкновенная тишина. Запоздало
взвизгнула и разорвалась шрапнель, и тихо стало,-- так тихо,
что слышно было, как сопит толстый фейерверке? и стукают по
камню и по орудиям капельки дождя. И этот тихий и дробный стук,
напоминающий осень, и запах взмоченной земли, и тишина -- точно
разорвали на мгновение кровавый и дикий кошмар, и когда я
взглянул на мокрое, блестящее от воды орудие, оно неожиданно и
странно напомнило что-то милое, тихое, не то детство мое, не то
первую любовь. Но вдалеке особенно громко прозвучал первый
выстрел, и исчезло очарование мгновенной тишины; с тою же
внезапностью, с какою люди прятались, они начали вылезать
из-под своих прикрытий; на кого-то закричал толстый
фейерверке?; грохнуло орудие, за ним второе -- и снова кровавый
неразрывный туман заволок измученные мозги. И никто не заметил,
когда прекратился дождь; помню только, что с убитого
фейерверкера, с его толстого, обрюзгшего желтого лица
скатывалась вода,-- вероятно, дождь продолжался довольно
долго...
докладывал, держа руку к козырьку, что генерал просит нас
удержаться только два часа, а там подойдет подкрепление. Я
думал о том, почему не спит мой сын, и отвечал, что могу
продержаться сколько угодно. Но тут меня почему-то
заинтересовало его лицо, вероятно, своею необыкновенной и
поразительной бледностью. Я ничего не видел белее этого лица:
даже у мертвых больше краски в лице, чем на этом молоденьком,
безусом. Должно быть, по дороге к нам он сильно перепугался и
не мог оправиться; и Руку у козырька он держал затем, чтобы
этим привычным и простым движением отогнать сумасшедший страх.
локоть был как деревянный, а сам он тихонько улыбался и молчал.
Вернее, дергались в улыбке только его губы, а в глазах были
только молодость и страх -- и больше ничего.-- Вы боитесь? --
повторил я ласково.
мгновение произошло что-то непонятное, чудовищное,
сверхъестественное. В правую щеку мне дунуло теплым ветром,
сильно качнуло меня -- и только, а перед моими глазами на месте
бледного лица было что-то короткое, тупое, красное, и оттуда
лила кровь, словно из откупоренной бутылки, как их рисуют на
плохих вывесках. И в этом коротком, красном, текущем
продолжалась еще какая-то улыбка, беззубый смех -- красный
смех.
красный смех. Теперь я понял, что было во всех этих
смех. Он в небе, он в солнце, и скоро он разольется по всей
земле, этот красный смех! А они, отчетливо и спокойно как
лунатики...
много душевнобольных. У нас уже открыто четыре психиатрических
покоя. Когда я был в штабе, адъютант показывал мне...
обрубленная с одного конца, резнула воздух и обвила трех
солдат. Колючки рвали мундиры, вонзались в тело, и солдаты с
криком бешено кружились, и двое волокли за собою третьего,
который был уже мертв. Потом остался в живых один, и он
отпихивал от себя двух мертвецов, а те волоклись, кружились,
переваливались один через другого и через него,-- и вдруг сразу
все стали неподвижны.
двух тысяч человек. Пока они рубили проволоку и путались в ее
змеиных извивах, их осыпали непрерывным дождем пуль и картечи.
Он уверяет, что было очень страшно, и что эта атака кончилась
бы паническим бегством, если бы знали, в каком направлении
бежать. Но десять или двенадцать непрерывных рядов проволоки и
борьба с нею, целый лабиринт волчьих ям, с набитыми на дне
кольями так закружили головы, что положительно нельзя было
определить направления.
ямы и повисали животами на острых кольях, дергаясь и танцуя,
как игрушечные паяцы; их придавливали новые тела, и скоро вся
яма до краев превращалась в копошащуюся груду окровавленных
живых и мертвых тел. Отовсюду снизу тянулись руки, и пальцы на
них судорожно сокращались, хватая все, и кто попадал в эту
западню, тот уже не мог выбраться назад: сотни пальцев, крепких
и слепых, как клешни, сжимали ноги, цеплялись за одежду, валили
человека на себя, вонзались в глаза и душили. Многие, как
пьяные, бежали прямо на проволоку, повисали на ней и начинали
кричать, пока пуля не кончала с ними.
страшно ругались, другие хохотали, когда проволока схватывала
их за руку или за ногу, и тут же умирали. Он сам, хотя с утра
ничего не пил и не ел, чувствовал себя очень странно: голова
кружилась, и страх минутами сменялся диким восторгом --
восторгом страха. Когда кто-то рядом с ним запел, он подхватил
песню, и скоро составился целый, очень дружный хор. Он не
помнит, что пели, но что-то очень веселое, плясовое. Да, они
пели -- и все кругом было красно от крови. Само небо казалось
красным, и можно было подумать, что во вселенной произошла
какая-то катастрофа, какая-то странная перемена и исчезновение
цветов: исчезли голубой и зеленый и другие привычные и тихие
цвета, а солнце загорелось красным бенгальским огнем. --