растут на краю поля неподалеку от Гуадиса. "Берегись, отметь их
на карте..." И с того часа три дерева занимали на моей карте
больше места, чем Сьерра-Невада. Он говорил не о Лорке, но о
маленькой ферме возле Лорки. О жизни этой фермы. О ее хозяине.
И о хозяйке. И эта чета, затерявшаяся на земных просторах за
тысячу с лишним километров от нас, безмерно вырастала в моих
глазах. Их дом стоял на горном склоне, их окна светили
издалека, словно звезды,-- подобно смотрителям маяка эти двое
всегда готовы были помочь людям своим огнем.
мельчайшие подробности, о которых понятия не имеет ни один
географ. Ведь географов занимает только Эбро, чьи воды утоляют
жажду больших городов. Но им нет дела до ручейка, что прячется
в траве западнее Мотриля,-- кормильца и поильца трех десятков
полевых цветов. "Берегись этого ручья, он портит поле... Нанеси
его тоже на карту". О да, я буду помнить про мотрильскую
змейку? Она выглядела так безобидно, своим негромким журчаньем
она могла разве что убаюкать нескольких лягушек, но сама она
спала вполглаза. Затаясь в траве за сотни и сотни километров
отсюда, она подстерегала меня на краю спасительного поля. При
первом удобном случае она бы меня превратили в сноп огня...
всегда пасутся вон там, на склоне холма, и, того гляди,
бросятся на меня. "Посмотришь -- на лугу пусто, и вдруг -- бац!
-- прямо под колеса кидаются все тридцать баранов..." И я
изумленно улыбался столь коварной угрозе.
становилась какой-то сказочной страной. Я отмечал крестиками
посадочные площадки и опасные ловушки. Отметил фермера на горе
и ручеек на лугу. Старательно нанес на карту пастушку с
тридцатью баранами, совсем как в песенке,-- пастушку, которой
пренебрегают географы.
пройтись, подышать морозным вечерним воздухом. Подняв воротник,
я шагал среди ничего не подозревавших прохожих, молодой и
ретивый, меня окружали незнакомые люди, и я гордился своей
тайной. Они меня не знают, бедняги, а ведь на рассвете с грузом
почты они доверят мне свои заботы и душевные порывы. В мои руки
предадут свои надежды. И, уткнувшись в воротник, я ходил среди
них как защитник и покровитель, а они ничего и ведать не
ведали.
если где-то зреет снежная буря, которая помешает мне в моем
первом полете, от нее, возможно, зависит и моя жизнь. Одна за
другой гаснут в небе звезды, но что до этого прохожим? я один
понимал, что это значит. Перед боем мне посылали весть о
расположении врага...
значения, я получал возле ярко освещенных витрин, где сверкали
рождественские подарки. Казалось, в ту ночь там были выставлены
напоказ все земные блага,-- и меня опьяняло горделивое
сознание, что я от всего этого отказываюсь. Я воин, и мне
ГРОЗИТ опасность, на что мне искристый хрусталь-- украшение
вечерних пиршеств, что мне абажуры и книги? Меня уже окутывали
туманы; рейсовый пилот, я уже вкусил от горького плода ночных
полетов.
на улице дождь, и сосредоточенно, истово оделся.
блестящем мокром тротуаре и дожидался автобуса. Сколько
товарищей до меня пережили в день посвящения такие же
нескончаемые минуты, и у них вот так же сжималось сердце?
Наконец он вывернулся из-за угла, этот допотопный, дребезжащий
тарантас, и вслед за товарищами настал мой черед по праву
занять место на тесной скамье между невыспавшимся таможенником
и двумя или тремя чиновниками. В автобусе пахло затхлой и
пыльной канцелярией, старой конторой, где, как в болоте,
увязает человеческая жизнь. Через каждые пятьсот метров автобус
останавливался и подбирал еще одного письмоводителя, еще одного
таможенники или инспектора. Вновь прибывший здоровался, и
сонные пассажиры бормотали в ответ что-то невнятное, он с
грехом пополам втискивался между ними и тоже засыпал. Точно в
каком-то унылом обозе, трясло их на неровной тулузской
мостовой, и поначалу рейсовый пилот был неотличим от всех этих
канцеляристов... Но мимо плыли уличные фонари, приближался
аэродром -- и старый, трясюга автобус становился всего лишь
серым коконом, из которого человек выйдет преображенным.
чувствовал, что в нем, в подчиненном, которого пока еще может
безнаказанно шпынять всякий инспектор, рождается тот, кто скоро
будет в ответе за испанскую и африканскую почту: тот, кто через
три часа среди молний примет бой с драконом Оспиталета, а через
четыре часа выйдет из этого боя победителем;
морем или на приступ, напрямик через Алкойский кряж,-- он
поспорит и с грозой, и с горами, и с океаном.
в безликой и безымянной кучке людей под хмурым небом зимней
Тулузы, вот так же чувствовал, как растет в нем властелин,
который через пять часов оставит позади зиму и север, дожди и
снега и, умет. шив число оборотов, неторопливо спустится в
лето, в залитый ослепительным солнцем Аликанте.
памяти, жесткий, холодный и неуютный. Он был точно символ
непременной подготовки к суровым радостям нашего ремесла. Все
здесь было проникнуто строгой сдержанностью. Помню, три года
спустя в этом же автобусе (не было сказано и десятка слов) я
узнал о гибели Лекривэна, одного из многих наших товарищей,
туманным днем или туманной ночью ушедших в отставку навеки.
тишина, как вдруг наш начальник, неразличимый в полутьме,
окликнул инспектора:
стараясь показать свой ревностный интерес к службе.
глубины автобуса ответили только:
секунды, и понемногу стало ясно, что после этого "нет" ничего
больше и не будет сказано, что эти "нет" -- жестокий и
окончательный приговор: Лекривэн не только не приземлился в
Касабланке -- он уже никогда и нигде не приземлится.
как все мои товарищи по ремеслу, покорялся незыблемому порядку,
и смотрел в окно на блестевший под дождем асфальт, в котором
отражались огни фонарей, и чувствовал, что не слишком уверен в
себе. От ветра по лужам пробегала рябь, похожая на пальмовые
ветви. "Да... не очень-то мне везет для первого рейса..." --
подумал я. И сказал инспектору:
на окно.
Накануне вечером Гийоме одной своей улыбкой уничтожил все
недобрые пророчества, которыми угнетали нас "старики", но тут
они опять пришли мне на память: "Если пилот не изучил всю
трассу назубок да попадет в снежную бурю. - одно могу сказать,
жаль мне его, беднягу!" Надо же им было поддержать свой
авторитет, вот они и качали головой, и мы смущенно поеживались
под их соболезнующими взглядами, чувствуя себя жалкими
простачками.
последним прибежищем. Сколько их было -- шестьдесят?
Восемьдесят? Всех ненастным утром вез тот же молчаливый шофер.
Я огляделся: в темноте светились огненные точки, каждая то
разгоралась, то меркла в такт раздумьям курильщика. Убогие
раздумья стареющих чиновников... Скольким из нас эти спутники
заменили погребальный кортеж?
болезнях, о деньгах, поверяли Друг другу скучных домашние
заботы. За всем этим вставали стены унылой тюрьмы, куда
заточили себя эти люди. И вдруг я увидел лик судьбы.
помог тебе спастись бегством, и не твоя в том вина. Ты построил