кто на эти фотографии смотрит. А если наползет туман, и вовсе не знаешь,
куда от него деваться и чем дышать. Зимой метели, нечищеные улицы, в
межсезонье грязь, так что весь город обувает сапоги до тех пор, пока не
высохнет в мае земля или не ляжет в ноябре снег. И так изо дня в день,
из месяца в месяц, из года в год и из века в век.
возникший и до сих пор не исчезнувший с лица земли. А вот что молодому
человеку, в Чагодае выросшему, в этом болоте делать? К чему приложить
недюжинную силу, от чагодайского молока и воздуха полученную?
его воды и вкус его ветра, набегаться по его улицам и наиграться в его
игры, наглазеться на его звезды. Но настанет в жизни час, когда надо не
мешкая, не задерживаясь ни на миг, отсюда бежать. Он не будет тебя
отпускать, твой Чагодай, захочет привязать к себе, станет убаюкивать и
ласкать, пугать страшными рассказами о чужой стороне и злых людях.
Начнет оплакивать грязными улицами, соловьиными оврагами, тишиной,
которую больше не услышишь нигде. "Где родился, там и сгодился",-
зашепчет он беззубыми ртами чагодайских старух, таких древних, что они
покажутся ровесницами не уходящего века, но всего тысячелетия и
безмолвными и горестными свидетелями междуусобных браней и гражданских
смут, набегов продотрядов и церковного раскола.
сгинешь, удобрив жирную чагодайскую почву, для того чтобы произрос на
ней кто-то более сильный и смелый, кто, глядя на тебя, опустившегося,
растерявшего порывы молодости, бесстрашно и легко рванет ввысь и ничего,
кроме презрения или сожаления, твоя судьба у него не вызовет.
отдаться всякому, кто силен и властен! Проклятое место, обманчивое своей
приветливостью, как обманчива трясина,- надоумило же людей здесь
поселиться, так близко и далеко от мира. Обитатели его суть мещане,
дальше Чагодая ничего не видевшие и никуда не выезжавшие. Все интересы
их - у кого что на огороде выросло, на каком из окрестных болот больше
клюквы уродилось, почем ее сдают в коопторге и что на эти деньги купить
можно. Картошка, грибы, клюква, карты да телевизор - вокруг этого и
вращается чагодайская жизнь. А еще пьянство по домам, тихий разврат, и
над всем этим, как вечный туман, как непроницаемый колпак, висит
мертвенная чагодайская скука. Ничего яркого, примечательного, из ряда
вон выходящего нет, а если появится - погубят, поднимут на смех, сломают
или вытолкают, и нет в Чагодае никакой загадки и тайны - все выдумка и
ложь. Ничем его скуку и безликость не пробьешь, все Чагодай стерпит и
терпением перемелет.
II
Григорьевич Мясоедов происходил из степной части России и вряд ли
предполагал, что судьба занесет его в нашу глухомань. Отслужив в армии,
папа поступил на факультет журналистики МГУ, по окончании которого
блестящий и подававший большие надежды студент, умница и убежденный
альпинист, он мог бы найти вполне пристойную работу в столице, однако
незадолго до распределения трагическая любовная история пресекла его
восхождение. Предполагаемая супруга моего батюшки поставила его перед
выбором: либо я, либо горы,- и была убеждена в своем успехе, но ее
возлюбленный отказаться от восхождений не захотел. Между ними случился
разрыв, и отец сгоряча вызвался работать в районной газете "Лесной
городок", выходившей в никому не ведомом и совершенно плоском Чагодае.
"Лесной городок" можно было считать лучшей районкой на шестой части
земной тверди. Но вскоре папа захандрил и пожалел о своем решении, как
пожалела и оттолкнувшая его интеллигентная московская мармулетка,
готовая принять своего избранника даже с ледорубом и крючьями. Однако,
повинуясь партийной дисциплине, выпускник журфака вынужден был
дорабатывать положенные три года по распределению.
дочерью, юной и невзрачной девушкой-почтальоншей, даже не подозревая, к
каким последствиям в чагодайском царстве незаконная связь может
привести. Когда девица ему поднадоела, немного освоившись на новом
месте, папа было обратил взгляд на более привлекательных дам, но тут
случилось непредвиденное, хотя и вполне ожидаемое. Девушка забеременела,
и по навету ее матери, которую впоследствии подозревал чужеземец в
организации интриги, история совращения юной почтальонши стала всем
известна. Несчастный соблазнитель отправил прощальное письмо на Сивцев
Вражек и согласился взять в жены не имевшую никакого образования и
общественного положения и не отличавшуюся особой красотой девицу, как
женится царский сын на лягушке.
Роды жены проходили крайне тяжело. Не знали, кого спасать - мать или
дитя, и страдание молодой женщины, которую за несколько месяцев
супружеской жизни он успел если не полюбить, то оценить, почувствовав,
что найдет в ней верную помощницу, страх потерять ее - казавшуюся совсем
недавно обузой на великом жизненном пути - необыкновенно тронули его, в
сущности, доброе сердце. Он пережил ужасные минуты в ту ночь, что провел
в больнице у закрытой двери, за которой вытаскивали из небытия двух
самых близких ему людей. Это чувство оказалось, увы, нестойким, и моя
мать в дальнейшем многое претерпела от отца, но именно воспоминание о
той ночи, измученное серое лицо мужа, остались самым острым, волнующим и
счастливым в ее жизни до Купола, и благодаря ему она терпела все, ни
разу не пыталась отца прогнать и не уходила сама, хотя поводов к тому он
давал предостаточно.
личностью, будоражил общественность страстными статьями, отказывался от
положенных ему продовольственных заказов и мелких номенклатурных благ,
не сходился ни с одним из ответственных горожан, чем все время вносил
смуту в устойчивую чагодайскую жизнь. В городе его считали чудаком, одни
презирали, другие жалели, но и те, и другие боялись, что он нашлет на
Чагодай ревизию. Никто его не понимал, и, не находя места в жизни,
несколько раз в год батюшка мой уходил в запои. Начальство смотрело на
его отлучки сквозь пальцы: папина слабость позволяла держать строптивого
газетчика в узде и притормаживать наиболее резкие его публикации.
вспоминал о своем отцовстве и принимался за мое воспитание. Но как все
чагодайское, я был педагогически непригоден, и наши отношения с самого
начала не сложились. Младенцем я орал, стоило ему взять меня на руки,
слово "папа" не знал и, когда чуть подрос, звал отца по имени. Мать, как
могла, смягчала шероховатости, в двухлетнем возрасте ребенка выглядевшие
скорее комичными, отец надеялся, что со временем оголтелая привязанность
сына к матери и неприязнь к нему пройдут, а покуда глубокомысленно
рассуждал насчет эдипова комплекса и пропускал мимо ушей насмешливые
реплики бабушки. Однако с годами непонимание усилилось, и папе стало
казаться, что все в этом доме: и властная хозяйственная теща, и кроткая
супруга, и даже сын,- находятся в заговоре против него.
кутали в три одежки, баловали и тетешкали, потакали капризам и растили
изнеженное существо, в ответ на заботу благодарно отвечавшее частыми
простудами, нервическими вспышками и глубокомысленными изречениями:
решался восстать открыто, но стал аккуратно опутывать большого человека.
Папа смирялся, все реже ссорился с домашними, бросил писать фельетоны,
обличать взяточников и грозить им судом -и только за горы держался изо
всех сил.
тенистым улицам, и глаза его лихорадочно и радостно блестели, как у
вольного человека. В доме боялись этого блеска. Ни ласковый тон в
разговоре с мамой, ни подчеркнутая лояльность к бабушке, ни снисхождение
к моим проступкам и сонной забывчивости не могли никого обмануть. Он
уходил из дома с рюкзаком, ледорубом, веревками и крючьями, и этот месяц
мы жили так, будто в доме был покойник. Но судьба ли, мамины молитвы или
мой страх хранили отца, хотя несколько раз в их группе случалось
несчастье.
силу, что его берегла, то ли, напротив, пытаясь ее одолеть и так
вырваться из Чагодая, и оттого каждое благополучное возвращение полагал
лишь отсрочкой на год. Дома сажал меня на колени, рассказывал про
ледники и горные звезды, показывал фотографии и слайды, на которых,
веселый, загорелый и задорный, он стоял на фоне ослепительного снега и
массивных вершин. Но я вырос в лесах, горы видел только на картинках, и
их холодная каменная мощь меня не привлекала.
смириться с нелюбовью сына, лишь бы из того получился человек,
болезненный отпрыск оказался совершенно неспособным к постижению наук.
Очень поздно я научился по складам читать, отвратительно писал,
отличался чудовищной даже для мальчика неаккуратностью и доходящей до
прострации рассеянностью. Вероятно, этими же чертами я неимоверно
раздражал и свою первую учительницу, красавицу лет сорока пяти с
ласковой фамилией Золюшко и со столь же отвратительным характером
законченной садистки и мужененавистницы. Нигде не бывает такой жуткой и
мелочной тирании, как в наших милых провинциальных городах, и нигде
невозможно так легко изничтожить личность, если только иметь к этому