то чтобы я хотел с ней... - И без улыбки добавил: - Не скажу, чтобы я вообще
об этом на думал. Даже и теперь, а мне шестьдесят семь будет десятого
января. И что странно: чем дальше, тем больше эти дела у меня на уме. Я
помню, даже мальчишкой столько об этом не думал. А теперь - без конца.
Наверно, чем старше становишься и чем трудней это дается, тем тяжелее давит
на мозги. И каждый раз, когда в газетах пишут, как опозорился какой-нибудь
старик, я знаю: все от таких мыслей. Только я себя не опозорю. - Он налил
себе виски и, не разбавив, выпил. - Честное слово, о Холли я никогда так не
думал. Можно любить и без этого. Тогда человек будет вроде посторонним -
посторонним, но другом.
проводил меня до двери. Он снова схватил меня за руку:
уезжает на лошади.
свернув за угол, я пошел по улице, где стоит мой бывший дом. На этой улице
растут деревья, от которых летом на тротуаре лежат прохладные узорчатые
тени; но теперь листья были желтые, почти все облетели и, раскиснув от
дождя, скользили под ногами. Дом стоит посреди квартала, сразу за церковью,
на которой синие башенные часы отбивают время. С тех пор как я там жил, его
подновили: нарядная черная дверь заменила прежнюю, с матовым стеклом, а окна
украсились изящными серыми ставнями. Все, кого я помню, из дома уехали,
кроме мадам Сапфии Спанеллы, охрипшей колоратуры, которая каждый день
каталась на роликах в Центральном парке. Я знаю, что она еще там живет,
потому что поднялся по лестнице и посмотрел на почтовые ящики. По одному из
этих ящиков я и узнал когда-то о существовании Холли Голайтли.
ящике квартиры № 2 прикреплена странная карточка, напечатанная красивым
строгим шрифтом. Она гласила: "Мисс Холидей Голайтли", и в нижнем углу:
"Путешествует". Эта надпись привязалась ко мне, как мотив: "Мисс Холидей
Голайтли. Путешествует ".
в пролет лестницы. Он жил на верхнем этаже, и голос его, строгий и сердитый,
разносился по всему дому:
ключ!
звоните в мой звонок!
не сердитесь. - Голос приближался, она поднималась по лестнице. - Тогда я,
может, дам вам сделать снимки, о которых мы говорили.
было, как молчит мистер Юниоши, - слышно по тому, как изменилось его
дыхание.
невидимым. Она еще была на лестнице, но уже поднялась на площадку, и на
разноцветные, рыжеватые, соломенные и белые, пряди ее мальчишечьих волос
падал лестничный свет. Ночь стояла теплая, почти летняя, и на девушке было
узкое, легкое черное платье, черные сандалии и жемчужное ожерелье. При всей
ее модной худобе от нее веяло здоровьем, мыльной и лимонной свежестью, и на
щеках темнел деревенский румянец. Рот у нее был большой, нос - вздернутый.
Глаза прятались за темными очками. Это было лицо уже не ребенка, но еще и не
женщины. Я мог ей дать и шестнадцать и тридцать лет. Как потом оказалось, ей
двух месяцев не хватало до девятнадцати.
ее бедру, и выглядело это непристойно - не с моральной, а с эстетической
точки зрения. Это был коротконогий толстяк в полосатом костюме с ватными
плечами, напомаженный, красный от искусственного загара, и в петлице у него
торчала полузасохшая гвоздика. Когда они подошли к ее двери, она стала
рыться в сумочке, отыскивая ключ и не обращая внимания на то, что его
толстые губы присосались к ее затылку. Но, найдя наконец ключ и открыв
дверь, она обернулась к нему и приветливо сказала:
заплатил по счету за пятерых твоих друзей, а я их и в глаза раньше не видел!
Разве это не дает мне права, чтобы ты меня любила? Ты же меня любишь, детка!
и пригнулся, словно собираясь ринуться на дверь и выломать ее. Но вместо
этого он ринулся вниз по лестнице, колотя по стене кулаком. Едва он
спустился вниз, как дверь ее квартиры приоткрылась и оттуда высунулась
голова.
просто его дразнила.
собиралась его дразнить, - послушайте моего совета, не давайте ей всего
двадцать центов!
его звонок, потому что с этого дня начала звонить мне - иногда в два часа
ночи, иногда в три, иногда в четыре; ей было безразлично, когда я вылезу из
постели, чтобы нажать кнопку, отпирающую входную дверь. Друзей у меня было
мало, и ни один из них не мог приходить так поздно, поэтому я всегда знал,
что это она. Но первое время я подходил к своей двери, боясь, что это
телеграмма, дурные вести, а мисс Голайтли кричала снизу: "Простите, милый, я
забыла ключ".
лестнице, то на улице, но, казалось, она меня не замечает. Она всегда была в
темных очках, всегда подтянута, просто и со вкусом одета; глухие серые и
голубые тона оттеняли ее броскую внешность. Ее можно было принять за
манекенщицу или молодую актрису, но по ее образу жизни было ясно, что ни для
того, ни для другого у нее нет времени.
пригласил меня в "21 ", и там, за лучшим столиком, в окружении четырех
мужчин - среди них не было мистера Арбака, хотя любой из них мог бы за него
сойти, - сидела мисс Голайтли и лениво, на глазах у всех причесывалась;
выражение ее лица, еле сдерживаемый зевок умерили и мое почтение к этому
шикарному месту. В другой раз, вечером, в разгар лета, жара выгнала меня из
дому. По Третьей авеню я дошел до Пятьдесят первой улицы, где в витрине
антикварного магазина стоял предмет моих вожделений - птичья клетка в виде
мечети с минаретами и бамбуковыми комнатками, пустовавшими в ожидании
говорливых жильцов - попугаев. Но цена ей была триста пятьдесят долларов. По
дороге домой, перед баром Кларка, я увидел целую толпу таксистов,
собравшуюся вокруг веселой хмельной компании австралийских офицеров, которые
распевали "Вальс Матильды". Австралийцы кружились по очереди с девушкой, и
девушка эта - кто же, как не мисс Голайтли! - порхала по булыжнику под сенью
надземки, легкая, как шаль.
что в качестве швейцара, то я за лето узнал о ней почти все. Мусорная
корзина у ее двери сообщила мне, что чтение мисс Голайтли составляют
бульварные газеты, туристские проспекты и гороскопы, что курит она
любительские сигареты "Пикаюн", питается сыром и поджаренными хлебцами и что
пестрота ее волос - дело ее собственных рук. Тот же источник открыл мне, что
она пачками получает письма из армии. Они всегда были разорваны на полоски
вроде книжных закладок. Проходя мимо, я иногда выдергивал себе такую
закладку. "Помнишь", "скучаю по тебе", "дождь", "пожалуйста, пиши",
"сволочной", "проклятый" - эти слова встречались чаще всего на обрывках, и
еще: "одиноко" и "люблю".
выходила вместе с этим рыжим тигровым котом, садилась на площадку пожарной
лестницы и бренчала на гитаре, пока не просохнут волосы. Услышав музыку, я
потихоньку становился у окна. Играла она очень хорошо, а иногда пела. Пела
хриплым, ломким, как у подростка, голосом. Она знала все ходовые песни: Кола
Портера, Курта Вайля и особенно любила мелодии из "Оклахомы", которые тем
летом пелись повсюду. Но порой я слышал такие песни, что поневоле спрашивал
себя, откуда она их знает, из каких краев она родом. Грубовато-нежные песни,
слова которых отдавали прериями и сосновыми лесами. Одна была такая: "Эх,
хоть раз при жизни, да не во сне, по лугам по райским погулять бы мне", - и
эта, наверно, нравилась ей больше всех, потому что, бывало, волосы ее давно
высохнут, солнце спрячется, зажгутся в сумерках окна, а она все поет ее и
поет.