беженцев, уходивших от нашествия немцев, и местом ссылки двух миллионов
"русских немцев" с Поволжья, где они жили на протяжении нескольких веков.
Когда мне исполнилось лет пять-шесть, моими друзьями были Роман и Эльза,
рыжеволосые немецкие дети. Их мать Клара, миловидная полная женщина,
работала уборщицей в школе, где устроился мой отец после переезда из
Сергиевки.
Чеченцы представлялись страшноватыми людьми. Особенно страшными в них
казались их огромные бараньи шапки с длинным мехом, свисавшим прядями на
глаза, крючковатые носы и всегда почему-то рваная одежда, туго перехваченная
на поясе узким ремнем.
У корейцев с чеченцами сложились довольно напряженные отношения. Я помню,
была корейская свадьба - и вдруг народ зашумел и повалил на улицу. А там уже
кипело настоящее сражение между чеченцами и корейцами. Причем дрались не
только мужчины: чеченцы при подобных схватках вступали в бой всем скопом, от
мала и до велика, молодые женщины и старухи, детвора и подростки.
Вооружались они чем только могли: дубинами, железными кочережками, мотыгами.
Бабы чеченские поднимали пронзительный вой и были не менее страшны, чем их
мужья в лохматых шапках.
В другой раз, я помню, в полях толпа корейцев гналась за одиноким чеченцем.
Он был в большой бараньей шапке, хотя стояла жара. Оказалось, что этот
человек вор: он угнал у корейского хозяина корову и зарезал ее... Его
догнали посреди поля - и на моих глазах толпа стала побивать его кольями...
Время было жестокое и беспощадное - настал послевоенный голод.
Чеченцев привезли с Кавказа где-то к осени, и они дружно принялись строить
дома из глиняных кирпичей-саманов. Но к зиме дома у них не были готовы:
стояли без окон, без дверей. У переселенцев начался, видимо, голод.
Чеченские женщины с протянутой рукой сидели на снегу вдоль дороги, низко
надвинув на лицо платки.
Но через год-два чеченцы прижились на новом месте, как и корейцы, и немцы, и
другие ссыльные народности. Они стали нашими соседями в городке Уш-Тобе, где
мы оказались после нового переселения, и у меня были даже друзья среди них:
Ибрагим, Шамиль... На городском рынке появились наспех сколоченные чеченские
лавочки и ларьки. Их хозяева в лохматых шапках уже не были одеты в рванье,
на поясах у некоторых появились богато украшенные кинжалы в ножнах.
Казахстан моего детства, солнечный и жаркий, с шумными многоязыкими
базарами, взрастил в моей душе то человеческое начало, которое развивалось
потом в течение всей жизни и стало причиной и оправданием моей судьбы.
Я очень рано начал осознавать, что корейцы, к которым принадлежу и я, не
являлись хозяевами жизни там, где мы жили. Мое детское сердце постоянно
тревожилось за родителей, в особенности за отца, у которого бывал
неуверенный и виноватый вид, когда у него случались какие-то неурядицы или
осложнения по службе.
Я побаивался чеченцев, дружил с бедными немецкими детьми и завидовал своему
единственному другу-казаху, малышу Масабаю, у которого была своя верховая
лошадь. У меня ее не было и никогда не могло быть.
В этом моем детском чувстве невозможности сказывалась горечь моего
деда-крестьянина, у которого так и не было своей земли. Пожалуй, и моя душа
предчувствовала, совсем недавно появившись на свете, что у меня "своей
земли" тоже никогда не будет. Надо было устремиться к чему-то, что должно
быть свободным от эмигрантского комплекса национальной ущемленности. Надо
было освободиться и от чувства вины, с которым ушел из жизни мой дед Ким
Ги-Ен, и обратиться к такой жизни, которая дала бы мне чувство уверенности и
правоты.
Как-то отец привез мне из города новые тапочки из мягкой, желтой чудно
пахнущей кожи. Это было время послевоенной разрухи, когда дети все лето и до
холодов бегали босиком и не знали никакой обуви. В первый же день, когда я
пошел гулять в обновке, случилась беда. Мне захотелось пить, и я, подойдя к
реке, снял с ног тапочки, аккуратно поставил их на берегу, а сам вошел в
воду, где было поглубже, почище, и стал пить. Затем вышел из реки и, забыв о
тапочках, ушел восвояси. Спохватился я лишь к вечеру и с плачем побежал
к реке.
На том месте теперь расположилось на водопой стадо коров и стоял пастух,
покуривая табачок. На мой вопрос, не видел ли он здесь тапочки, пастух
ответил не сразу. Он вначале задумался, потом сказал, что здесь днем был
Бобыль-Горшечник, который набирал в бочку воды, и Горшечник, должно быть,
эти тапочки и подобрал.
Уже в сумерки я подошел к жилищу Бобыля-Горшечника - оно было на самом
дальнем краю деревни, у изрытого глиняного оврага. Я очень боялся, потому
что этого человека считали не совсем нормальным: он жил один, без семьи, ни
с кем не общался и был всегда угрюмым и злым на вид.
Но при встрече он оказался вовсе не таким. На мой громкий плач он вышел из
своей хибарки, участливо расспросил меня, в чем дело, и живо вернул мне
утерянное, сбегав за тапочками в дом. Он проводил меня и на прощание
погладил по голове.
Это был пожилой кореец с седой головою, с глубокими морщинами на лице. Я
полагаю, что с этой встречи во мне и возникло доверие к человеческой
доброте.
На Дальний Восток
Прошлое не существует - пустота прошедшего времени поглощает все предметы,
события, смех и рыдания. Остаются только неясные отражения в памяти да те
земные пространства, на которых когда-то все это совершалось: смеялось,
рыдало, возникало и исчезало.
Итак, прошлого нет, но его можно добывать из памяти и строить из этого
призрачного материала некое сооружение. Чем я и занимаюсь сейчас: что из
этого получится? Может быть, вскрикнет оно, это еще неведомое произведение,
и запоет птичьим голосом, а потом взмахнет крыльями и, поднявшись в воздух,
вдруг бесследно растает в воздухе? Не знаю, не знаю.
Но я думаю, что всякий человек интересен. Для людей всегда интересны другие
люди: какая бы жизнь ни предстала перед слушателями, почему-то им любопытно
послушать рассказ о чьей-то неведомой судьбе. Вот и мне захотелось
посмотреть на свое прошлое как бы со стороны...
После того как распахнулись степные орлиные просторы в моей детской душе и
она пропиталась насквозь раскаленной жарой казахской пустыни, наша семья
вдруг переехала на другой край света - на самый восток страны. Мы попали на
Камчатку, затем в Уссурийский край, где в тайге до сих пор еще живут тигры.
А оттуда уже переехали на остров Сахалин...
Кончилось время ссылки для советских корейцев, они с 1948 года могли ехать
куда угодно, и мои родители в числе многих других сразу же решили вернуться
на Дальний Восток.
Добираться от Казахстана до Владивостока пришлось целый месяц в товарных
вагонах. Из них составился длинный эшелон. Все было почти так же, как и в
37-м году, только на этот раз не было сопровождающего конвоя и корейцы ехали
не в какую-то безвестность под принуждением властей предержащих, а
добровольно возвращались в родные края.
Дальний Восток стал для меня местом, с которого открылась моей душе
беспредельность мира. Просторы Тихого океана, по которому мы плыли на
пароходе много дней, добираясь до Камчатки, оказались первыми голубыми
страницами книги бытия, рассказывающей о бесконечности. Эти страницы были
перелистаны по-детски бездумно, но в глубинах памяти навсегда остался шелест
перелистываемых страниц - ночной шум волн.
Когда корабль, на котором ты плывешь, на много суток оказывается в открытом
море и вокруг только вода темно-синего цвета словно единая плита гладкого
камня-лазурита, ты оказываешься как бы стоящим в одиночестве на пороге
космического пространства. Мы должны знать, где мы живем. Мы живем в
беспредельных просторах космоса.
Но для того чтобы жить без страха и отчаяния, тебе нужно что-то совсем
небольшое, теплое и любимое. Из Казахстана мы довезли до Камчатки полмешка
самых ранних яблок. Это были еще зеленые, мелкие яблоки, но они так чудесно
пахли и были такими вкусными! И когда мы приплыли на место и наш огромный
пароход стал на рейде в виду камчатских берегов, нас охватил ужас. Был июль,
а на вершинах и склонах гор, синеющих вдали, еще лежал снег! Небо было
темного, непроницаемо-каменного цвета...
Некоторые женщины из нашей переселенческой группы в голос заплакали. Моя
мать тоже запричитала, глядя на суровый, диковатый камчатский берег. А я,
стоя рядом с мешочком яблок, вдыхал их нежный аромат и впервые испытал
печальное чувство утраты.
Когда ты уходишь из родного дома в широкий мир, то утрачиваешь первое ради
того, чтобы обрести второе. Мне было девять лет, когда я неосознанно -одним
лишь детским наитием - ощутил неизбежность печали тех, кто не хочет
оставаться в отчем доме, как бы там ни было хорошо и уютно. О Казахстан, я
навсегда покинул тебя!..
Я взволнованно, с любопытством вглядывался в незнакомый ландшафт, и мне
скорее хотелось попасть туда, побродить по этим синим горам и потрогать
рукою белые языки прошлогоднего снега. С Камчатки началось мое неодолимое
желание бродить по миру, созерцать его новые и новые ландшафты, восхищаться
разнообразием творений Бога-художника.
На Камчатке и впоследствии на Сахалине мой отец работал в школах, где
учились дети корейцев, которые приехали туда непосредственно из Кореи. На
камчатские рыбные промыслы были вывезены сезонные рабочие из Северной Кореи
- сразу же после освобождения от японской оккупации. А на Сахалине
оставались корейцы, вывезенные еще раньше из Южной Кореи для работ в
угольных шахтах и на лесоразработках.
Встречаясь с "натуральными" корейцами, я, сын эмигранта во втором поколении,
не находил большой внутренней близости с ними. К тому же с самого начала мне
пришлось учиться в русских школах и я почти не знал корейского языка. Но
главным разделяющим барьером было то, что моя жизнь с самого рождения
проходила совсем в иных условиях, чем жизнь моих маленьких корейских
приятелей.
На Камчатку привезли корейцев из страны, в которой долгое время хозяйничали
завоеватели, пытавшиеся подавить всякое национальное достоинство местных