судьбу. Жаловаться - значит искать виноватых, увиливать, мельчить, от этого
его воротило, как от говяжьего жира. Попав в караульную роту, Хабаров скоро
понял, что никакой службы здесь нет. А есть одно лихо на всех, одна лямка,
чтобы волочь и лагерную баржу, и тех, кто на ней катается, нагуливая
блевоту. Потому и не любил лагерного начальства, не уважал выездных судов,
когда в клуб загоняют толпами зевак и выносят на люди приговор, пускай и
виноватому человеку. Это же горе, и присутствовать при нем должны, как на
похоронах, разве что родные и близкие, кому дорог, а не выставлен напоказ,
под плевки этот одинокий человек. Хабаров тянул лагерную лямку, не делая
облегченья ни себе, ни зэкам или солдатушкам. Всякий проживал в лагере свой
срок, и никто бы не сжалился над другим, потому что тогда бы все разом
пропали, а ежели ты не увертывался от своей доли, то и легче было всем,
точно бы, как говаривал капитан, это был еще не конец. И там, где бы померли
в одиночку, скопом жили, укрепленные теснотой, которая не давала упасть даже
мертвому.
воздуха испускала всю злость, наваливалась на поселок сонливая зимняя тишина
и натекал белый грязноватый свет, Карабас погружался в спячку. И в то долгое
время запоминалось, как теплится жизнь, и согревало ее тепло, эдакое печное.
Капитан забывался в том тепле, запекавшем и многие его раны.
повествование наше устремляется в его глубь и камнем падает на казарменный
двор, на вечно пьяного Илью Перегуда - до того огромного человека, что и не
целясь всегда попадешь в него.
называемых объедках, на мелких проходных местах, которые не делают человека
начальником, а лишь назначают ему невзрачное дело - к примеру, пересчитай-ка
в каптерке простыни, проследи-ка, чтобы покормили в будках собак. Это и
старшины, и писари, и собачники, но Карабас всегда страдал от нехватки
людей, так что все должности достались Перегуду, который приглянулся
капитану еще надзирателем и которого он, совсем на той службе пропавшего,
перевел за руку в роту, будто малое дитя. Сердце и душа Ильи работали на
водке. Однако передвигаться он не любил, разве что застревал, пьяный, на
казарменном дворе, и находили его обычно, будто медведя в берлоге, на одной
из должностей, а чаще в каптерке. Перегуд располагался в темной каморке,
которую всю жизнь и занимал, будто гроб. Входя, человек и наталкивался на
Илью как на покойника - вот он сидит: огромная чубастая голова, кажется,
скатится сейчас с его туловища, с этой горы. Одна рука богатыря, похожая на
склон горы, подымается в воздух, и в полутьме уже слышится бульканье и
облегченный вздох Ильи, утолившего жажду. "Ты кто такой, ты казак? -
спрашивает в упор Перегуд, вовсе не узнавая, кто пришел. И потом сам же и
отвечает, чем начисто выдворяет, точно бы сдувает, пришедшего: - А я казак!"
ничего и не мог делать, кроме как внушить к себе уважение. Собаки были не
кормлены, простыни не считаны, Илья их даже не замечал. От беспорядка,
который происходил по его вине в роте, было всем веселее. Капитан не
прогонял Илью, терпел, будто инвалида. И еще за Перегудом водилась одна
странность: по временам его охватывал страх, как у других кости ноют к сырой
погоде, к дождю. В такие времена он до того изменялся, что ходил и говорил
повсюду эдак боязливо: "Да я не казак, не казак..." Однажды было, что
Перегуду в одно такое время шепнули, будто за ним едет "воронок". Илья тогда
забрался под нары в казарме, а солдатня нарочно стращала: "Ты лежи, может,
не найдут".
над ним посмеялись. Илья помрачнел, рассердился и на глазах у всех, ударив
кулаком об стену, пробил дыру. "Смеяться надо мной, над казаком?!" - заревел
он будто медведь. Людей он никогда в жизни не бил, боясь, что убьет. И
потому никому не было страшно, а все повеселели, что его болезнь прошла.
Спустя мгновение веселился, пил водку и сам Илья Перегуд.
такой он был человек, что ничего не держал ни в запасе, ни в тайне.
который и подождать мог, и никуда бы не пропал, и всех переживет как
плюнуть, влей только в его сердце водку. Но поди обойди его!
куда его застращали солдаты, он бы не тронулся с места, а уж тем больше не
бросил бы дела, за которым его застали. От солдатни да Ильи все равно не
было толку, как хочешь ими верти. А вот Величко бросился, взметнулся, такой
это был человек, что хотел все изменить.
заказано, выбраться. Не говоря о зэках, даже солдаты ссылались,
запрятывались поглубже в степь, когда их отбраковывали в полку. Это знал
Хабаров как правду. Когда ему пообещали из полка нового замполита, он
опасался, как бы тот не оказался совсем отчаянным, из тех, кому нечего
терять. А прибыл Величко и в первый же день устроил всем политзанятие,
развесив повсюду в казарме плакаты, намалевав тут же лозунги, от которых
капитан так отстал, что даже и не знал.
подлости полковых. Оставили бы такого парня у себя, пускай бы порхал при
штабе, а то взяли и ударили рожей об лагерный забор. Хабаров дивился и
замполиту, без радости глядя, как в роте завелись политзанятия,
комсомольская ячейка и, между прочим, те самые бесконечные читки старых
газет. Хабаров всю эту пропаганду считал бездельем. Так что Василя Величку
капитан долго не понимал, а потому и не уважал. Все же рассказы замполита о
самом себе состояли из "я убедился", чему на смену приходило "я
преодолевал", как он выражался, а являл-то серую картину: увлекся, а потом
бросил, взявшись за другое, и ничего не довел до конца - пустомеля он. Или
просто дурак. Вроде верил и в Бога, а потом разуверился, начав заниматься
закаливанием, поверил в ледяные проруби, в здоровую жизнь. "Я тогда
убедился, что человек может сам собой распоряжаться, что он должен быть
здоровым и радоваться жизни, понимаете, и вот начал преодолевать", - говорил
он. А потом вдруг с той же горячностью принимался рассказывать, как он
разуверился в закаливании, поняв, что сначала надо сделать здоровой и
радостной жизнь всех людей. "Нет, я в этом убедился, это самое главное,
понимаете, это коммунизм! Человеку плохо, когда кругом плохо, но все вместе
мы многое можем изменить!" Таков был и жизненный путь Василя Велички: служил
он в полковом клубе, потому что умел рисовать, потом напросился физруком,
потом в политотдел напросился пропагандистом, а потом его послали служить в
Карабас.
боялись или уважали. С Перегудом возможно было выпить, но как со старым
дядькой. А Величко привез с собой плакаты, газеты будто подарки и с первых
дней возился с солдатней, обращался к ней даже поначалу на "вы", потому что
солдаты и были для него теми людьми, с которыми он задумал менять жизнь. А
так как ему было важно сперва убедить, завлечь, а солдатам пропаганда
нравилась, то и родилось их особенное, задушевное общение, чего б не
случилось, начни он все с ходу изменять. Заболел живот - шагай к Величке!
Хочешь душу излить - шагай! К тому же замполит не брезговал изобразить
солдатскую рожу, отчего рисовать ему приходилось даже по ночам. Просили все,
а за личными портретами шли общие, всей роты, затем виды на лагерь и
отдельно - дружков, на память. Рисовал Величко, подобно всякому самоучке,
просто, будто фотографировал, но одновременно и приукрашивая. Запечатленная
так просто, как на фотокарточке, эта густая красивость выходила
убедительней, чем сама натура, и потому с радостью узнавалась. И случалось,
являлся к Василю солдат, протягивал поблекший снимок и просил со всей
доверительностью: "Это мать с отцом, он тут в рубахе, а вы приделайте
пиджак, и чтобы мать тоже получше одетой была".
спокойней, поняв, что Величко честно старается ради людей, и не беда, если
мало его старания приносили толку. Да разве и может один человек все враз
изменить? Еще выпал случай, который окончательно смирил и даже сблизил
капитана с этим человеком. Это был тот редкий, тягостный случай, когда в
роту пришла похоронка, срочная, заверенная телеграмма: у солдата, служившего
в роте, умерла на родине мать. Доложить ее должен был замполит, но и капитан
пристроился к Величке, потому что вместе легче, а он и хотел облегчить как
возможно это чужое горе. В канцелярию вызвали того солдата, и Величко
зачитал ему вслух, а когда солдат зарыдал, то, глядя на молодого, сильного
парня, вмиг разбитого горем, тот и сам заплакал, отчего и капитан Хабаров,
не ожидая такого от себя, вместе со всеми всплакнул.
сроднившая их крепче всякого кровного переливания. Капитан вечно прикапливал
впрок, а потом долго растягивал запасы. Даже если всего хватало, он опять же
откладывал, ожидая лиха, точно бы накликая беду. Солдатня, понятно, с такой
экономии унывала и лишалась веры в лучшее. Это сильно переживал, будучи
замполитом, Василь, заболевая всей душой, когда людям становилось голодно
или больно жить. Вот и наскакивал Величко с жаром на капитана, чуть начинал
тот затягивать потуже пояса. Их молчаливая, а порой и сварливая борьба
длилась месяцами, и капитану ничего не стоило пересилить Василя, но, видя
его отчаянье, Хабаров сдавался сам. А тут еще вылазил Перегуд, подымал его
на смех: "Слышь, Иван, хватит голодом морить, замполит прав. Ты хрен
переверни - вот и устраивай себе экономию, а людей не трожь!" Хозяйство
расстраивалось, и капитану, чего таить, тяжело было глядеть, как Величко
пускает по ветру ради однодневных послаблений весь его долгий муравьиный
труд. Василь, а равно и Перегуд, казалось, были для него в обузу и хозяйству
не приносили хоть малой пользы, однако вот чудо: с этой обузой капитану
жилось теплей и служилось легче.
признанием, пускай и немым, было общежитие этой троицы, устроенное в ротной
канцелярии. Хабаров поселился в ней издавна. В Угольпункте был барачный дом
для лагерных работников, в котором при желании давалось место и полковым