занимался французским, сам себе давал уроки французского. Позже я стал
ночами бродить по залам музея, рассматривать картины, запоминать их. Скоро я
уже знал все полотна. И сидя днем в кромешной тьме, мысленно восстанавливал
их в памяти. Я представлял их себе, следуя определенной системе, по порядку,
иной раз на одну какую-нибудь картину тратил много дней. Порою на меня
нападало отчаяние, но потом я начинал все сызнова. Если бы я просто
любовался картинами, то, наверное, пропал бы. Но я придумал себе своего рода
упражнение для памяти и благодаря этому все время совершенствовался. Теперь
я уже не бился головой об стенку, я как бы поднимался вверх, ступенька за
ступенькой. Понимаете? [8]
спасает.
Разумеется, это были воображаемые картины, и только в воображении я мог их
оценить. Но все же я оценивал их. То был своего рода вызов судьбе. Я
заучивал наизусть цвета и композицию, хотя никогда не видел ни одного цвета
днем. Это был лунный Сезанн и ночной Дега. И я запоминал и сопоставлял эти
картины в их сумеречном воплощении. Позже я нашел в библиотеке книги по
искусству. И, присев под подоконником, усердно изучал их. Призрачный мир, но
все же это был мир.
взглянув на Меликова. Я понимал, что за его словами ничего не кроется, он не
хотел меня обидеть. Просто констатировал факт.
Это романтические бредни! Да и с тех пор, как существуют профсоюзы, такая
возможность отпала. Сколько времени вы можете продержаться и не умереть с
голоду?
Требуются люди. Безработицы пока нет. Вам легче будет устроиться.
зажмурив маленькие глазки.
родились?
угодить в лагерь для интернированных.
плечами.
неразбериха.
восемнадцатом году... Но только после победы - как оказалось, впрочем,
весьма призрачной. Не выпить ли нам сейчас водки?
я из-за него переоценивал свои силы. И дважды это привело к весьма плачевным
результатам... к тюремной камере, кишевшей насекомыми.
Водка у меня в гостинице, тут вам не подадут ни капли... А вы романтик? -
спросил он немного погодя.
чаще, чем всех прочих.
хотел пить, не хотел сидеть среди потертого плюша, а комната у Меликова была
совсем маленькая. Меня тянуло еще раз выйти на улицу, слишком долго я
просидел взаперти. Даже Эллис-Айленд был тюрьмой - пусть сравнительно
благоустроенной, но все же тюрьмой. Замечание Меликова о том, что в
ближайшие два месяца можно не бояться полиции, не выходило у меня из головы.
Два месяца - поразительно долгий срок!
В Нью-Йорке это не так просто, как в Париже. И довольно рискованно.
улицы и название гостиницы. Гостиница "Ройбен". В Нью-Йорке легко найти
дорогу: почти все улицы пронумерованы, только немногие имеют название.
меня в голове. Какая успокоительная безымянность; имена приносили мне
слишком много неприятностей.
поднимались к небу. Ночью это был мрачный огненный столп, днем - белесый,
как облако. Похоже, что именно так Господь Бог указывал в пустыне дорогу
первому племени изгнанников, первым эмигрантам. Я шел сквозь бурю слов,
шума, смеха, криков, которые глухо бились о мои барабанные перепонки, я
слышал гул, не улавливая его смысл. После погруженной во мрак Европы люди
казались мне Прометеями - вот потный детина в сполохах электрического света
протягивает из дверей магазина руку, увешанную полотенцами и носками, умоляя
прохожих купить его товар; вот повар жарит пиццу на огромной сковородке, а
вокруг него так и летают искры, будто он не человек, а некое древнее
божество. Я не понимал чужую речь, потому от меня ускользал и почти
символический смысл пантомимы. Мне казалось, будто все происходит на сцене и
передо мной не повара, не зазывалы, не продавцы, а марионетки, которые
разыгрыва[11] ют неведомую пьесу; я один в ней не участвую и угадываю лишь
общий ее смысл. Я был в толпе и в то же время чувствовал себя чужим,
неприкаянным, отрезанным от людей; нас разделяла не стеклянная стена, не
расстояние, не враждебность и не отчужденность, а что-то незримое. Это
"что-то" касалось меня одного и коренилось во мне самом. Смутно я понимал:
мгновение это неповторимо, оно никогда не вернется - уже завтра острота
чувств притупится. И не потому, что окружающее станет мне ближе, - как раз
наоборот. Возможно, уже завтра я начну борьбу за существование - буду
ползать на брюхе, идти на компромиссы, фальшивить, нагромождая горы той полу
лжи, из которой и состоят наши будни. Но сегодня ночью город еще являл мне
свое неразгаданное лицо.
опасности, - напротив: именно сейчас она угрожала мне с особой силой.
Угрожала не извне, а изнутри. Очень долго я думал только о том, чтобы
сохранить себе жизнь. В этом и заключалось мое спасение. То был примитивный
инстинкт самосохранения, инстинкт, который возникает на тонущем корабле,
когда начинается паника и у человека одна цель - остаться в живых.
действительность раскроется передо мной по-новому, и у меня опять появится
будущее, а стало быть, и прошлое. Прошлое, которое убивает, если не сумеешь
его забыть или зачеркнуть. Я понял внезапно, что та корка льда, которая
успела образоваться, еще долгое время будет слишком тонкой, ходить по ней
опасно. Лед провалится. И этого надо избегнуть. Смогу ли я начать жизнь во
второй раз? Начать сначала - познать то, что простирается передо мной, так
же, как я познаю этот чужой язык? Смогу ли я начать снова? И не будет ли это
предательством, двойным предательством по отношению к мертвым, к людям,
которые были мне дороги?
Теперь я уже не глазел по сто[12] ронам. А когда увидел перед собой
гостиницу, у меня вдруг радостно забилось сердце. Другие гостиницы лезли
вширь и вверх, стараясь быть позаметней, а эта была тихой и незаметной.
дремавшего в качалке позади стойки. Он открыл глаза, и мне на секунду
показалось, что у него нет век, как у старого попугая. Потом его глаза
поголубели и посветлели.
Человеку, который давно не имел дома, часто приходят в голову подобные
мысли.
запас был уже как у пятнадцатилетнего подростка. По утрам я несколько часов
проводил среди красного плюша гостиницы "Ройбен" - зубрил грамматику, а во
второй половине дня изыскивал возможности для устной практики. Действовал я