человек в бельгийской военной форме. Поздоровавшись с нами, он произнес:
чтобы облегчить вам последние часы.
торопливо добавил: - Хотите покурить? У меня есть сигареты и даже сигары.
- Он протянул нам английские сигареты и гаванские сигары, мы отказались. Я
пристально посмотрел на него, он явно смутился. Я сказал ему:
когда меня взяли, я видел вас во дворе казармы. Вы были с фалангистами.
делать: бельгиец внезапно перестал меня интересовать. Раньше если уж я к
кому-нибудь цеплялся, то не оставлял его в покое так просто. А тут желание
говорить бесследно исчезло. Я поджал плечами и отвел глаза. Через
несколько минут поднял голову и увидел, что бельгиец с любопытством
наблюдает за мной. Охранники уселись на циновки. Долговязый Педро не знал,
куда себя деть от скуки, другой то и дело вертел головой, чтобы не уснуть.
больше, чем в деревянном чурбане, но на злодея он похож все-таки не был.
Взглянув в его холодные голубые глаза, я решил, что он подличает от
недостатка воображения. Педро вышел и вскоре вернулся с керосиновой лампой
и поставил ее на край скамьи. Она светила скудно, но все же это было
лучше, чем ничего. Накануне мы сидели в потемках. Я долго вглядывался в
световой круг на потолке. Вглядывался как завороженный. Вдруг все это
исчезло, круг света погас. Я очнулся и вздрогнул, как под невыносимо
тяжелой ношей. Нет, это был не страх, не мысль о смерти. Этому просто не
было названия. Скулы мои горели, череп раскалывался от боли.
ладони, я видел только его белый тучный загривок. Маленькому Хуану
становилось все хуже: рот его был полуоткрыт, ноздри вздрагивали. Бельгиец
подошел и положил ему руку на плечо: казалось, он хотел мальчугана
подбодрить, но глаза его оставались такими же ледяными. Его рука украдкой
скользнула вниз и замерла у кисти. Хуан не шевельнулся. Бельгиец сжал ему
запястье тремя пальцами, вид у него был отрешенный, но при этом он слегка
отступил, чтобы повернуться ко мне спиной. Я подался вперед и увидел, что
он вынул часы и, не отпуская руки, с минуту глядел на них. Потом он
отстранился, и рука Хуана безвольно упала. Бельгиец прислонился к стене,
затем, как если бы он вспомнил о чем-то важном, вынул блокнот и что-то в
нем записал. "Сволочь! - в бешенстве подумал я. - Пусть только попробует
щупать у меня пульс, я ему тут же харю разворочу". Он так и не подошел ко
мне, но когда я поднял голову, то поймал на себе его взгляд. Я не отвел
глаз. Каким-то безынтонационным голосом он сказал мне:
чем дело. Я провел рукой по лицу: его покрывала испарина. В этом
промозглом подвале, в самый разгар зимы, на ледяных сквозняках я буквально
истекал потом. Я потрогал волосы: они были совершенно мокрые. Я
почувствовал, что рубашку мою хоть выжимай, она плотно прилипла к телу.
Вот уже не меньше часа меня заливало потом, а я этого не замечал. Зато
скотина-бельгиец все прекрасно видел. Он наблюдал, как капли стекают по
моему лицу, и наверняка думал: вот свидетельство страха, и страха почти
патологического. Он чувствовал себя нормальным человеком и гордился, что
ему сейчас холодно, как всякому нормальному человеку. Мне захотелось
подойти и дать ему в морду. Но при первом же движении мой стыд и ярость
исчезли, и я в полном равнодушии опустился на скамью. Я ограничился тем,
что снова вынул платок и стал вытирать им шею. Теперь я явственно ощущал,
как пот стекает с волос, и это было неприятно. Впрочем, вскоре я перестал
утираться: платок промок насквозь, а пот все не иссякал. Мокрым был даже
зад, и штаны мои прилипали к скамейке. И вдруг заговорил маленький Хуан:
отеческим тоном. У него был вид доктора, который успокаивает своего
платного пациента.
выходит.
естественно. Я же о подобных вещах не думал и обливался потом вовсе не из
страха перед болью. Я встал и направился к угольной куче. Том вздрогнул и
взглянул на меня с ненавистью: мои башмаки скрипели, это раздражало. Я
подумал: неужели мое лицо стало таким же серым?
взглянуть вверх, как я увидел созвездие Большой Медведицы. Но теперь все
было по-другому: раньше, когда я сидел в карцере архиепископства, я мог
видеть клочок неба в любую минуту, и каждый раз оно пробуждало во мне
различные воспоминания. Утром, когда небеса были пронзительно-голубыми и
невесомыми, я представлял атлантические пляжи. В полдень, когда солнце
было в зените, мне вспоминался севильский бар, где я когда-то попивал
мансанилью, закусывая анчоусами и оливками. После полудня, когда я
оказывался в тени, припоминалась глубокая тень, покрывающая половину
арены, в то время как другая половина была залита солнцем; и мне грустно
было видеть таким способом землю, отраженную в крохотном клочке неба. Но
теперь я глядел в небо так, как хотел: оно не вызывало в памяти решительно
ничего. Мне это больше нравилось. Я вернулся на место и сел рядом с Томом.
Помолчали.
мог: только произнося слова вслух, он осознавал себя. По-видимому, он
обращался ко мне, хотя и смотрел куда-то в сторону. Он, несомненно, боялся
увидеть меня таким, каким я стал - потным и пепельно-серым: теперь мы были
похожи друг на друга, и каждый из нас стал для другого зеркалом. Он
смотрел на бельгийца, на живого.
пониманию. - Я почувствовал, что от Тома странно пахнет. Кажется, я стал
ощущать запахи острее, чем обычно. Я съязвил:
должен по крайней мере знать... Значит, так, скоро нас выведут во двор.
Эти гады выстроятся против нас. Как по-твоему, сколько их будет?
винтовок, направленных на меня. Мне захочется отступить к стене, я
прислонюсь к ней спиной, изо всех сил попытаюсь в нее втиснуться, а она
будет отталкивать меня, как в каком-то ночном кошмаре. Все это я могу
представить. И знал бы ты, до чего ярко!
изуродовать лицо, - голос его стал злобным. - Я ощущаю свои раны, вот уже
час, как у меня болит голова, болит шея. И это не настоящая боль, а хуже:
это боль, которую я почувствую завтра утром. А что будет потом?
он об этом догадался. Я ощущал такую же боль во всем теле, я носил ее в
себе, как маленькие рубцы и шрамы. Я не мог к ним привыкнуть, но так же,
как он, не придавал им особого значения.
бельгийца. Тот, казалось, ничего не слышал. Я понимал, почему он здесь:
наши мысли его не интересовали: он пришел наблюдать за нашими телами, еще
полными жизни, но уже агонизирующими.
думать, и тебе кажется, что у тебя выходит, что еще минута - и ты что-то
поймешь, а потом все это ускользает, испаряется, исчезает. Я говорю себе:
"Потом? Потом ничего не будет". Но я не понимаю, что это значит. Порой мне
кажется, что я почти понял... но тут все снова ускользает, и я начинаю
думать о боли, о пулях, о залпе. Я материалист, могу тебе в этом
поклясться, и, поверь, я в своем уме и все же что-то у меня не сходится. Я
вижу свой труп: это не так уж трудно, но вижу его все-таки Я, и глаза,
взирающие на этот труп, МОИ глаза. Я пытаюсь убедить себя в том, что
больше ничего не увижу и не услышу, а жизнь будет продолжаться - для
других. Но мы не созданы для подобных мыслей. Знаешь, мне уже случалось
бодрствовать ночи напролет, ожидая чего-то. Но то, что нас ожидает, Пабло,
совсем другое. Оно наваливается сзади, и быть к этому готовым попросту
невозможно.