профессора Блогта, которая жила в Бедфорд-парке, Шафранном
парке "Четверга". В одну из трех дочерей Олдершоу был
влюблен, потом женился, а другую, Франсис, полюбил
Честертон. Согласно собственному его рассказу, он увидел
Бедфорд-парк с моста или виадука, издали, словно райское
видение, и с этой минуты тьма сменилась светом,
бесприютность - тем особым ощущением мира как уютного дома,
которое он всю оставшуюся жизнь пытался передать другим.
бы скромного дохода. Отец практичным не был, верил в его
поэтический дар и помог ему напечатать два сборника стихов.
И миф, и документы свидетельствуют о довольно обычных
полууспехах, полунеудачах; потом совершенно (и внезапно)
побеждает возвышающая истина чуда: первый сборник эссе,
"Защитник", принес ему на самой грани веков всеанглийскую
славу.
очень радостной и изо всех сил старался открыть эту радость
читателям. Писал он много, ощущал себя журналистом, хотя
эссе собирал в книжки, а с 1904 года стал публиковать романы
и рассказы. Он действительно был профессиональным
газетчиком, а жил так, что миф создавался сам собой.
Франсис позаботилась об его внешнем виде - на нем все
торчало, все сидело криво, и она изобрела для него почти
маскарадный костюм, широкий черный плащ и широкополую черную
шляпу. Высоты и толщины он был такой, что его прозвали
человеком-горою, как лилипуты - Гулливера. У него было
детское лицо, светлые детские глаза, пенсне всегда съезжало,
он на все натыкался, писал в кофейнях, в кебе, на углу, стоя
у стены. Лет десять он почти все время пребывал на улице
газетчиков, Флит-стрит. Там он спорил, работал и много пил,
не с горя (такое питье он порицал) и даже не "от радости", а
как бы по рассеянности, для беседы. Квартиру, где они с
Франсис жили, он тем не менее очень любил, он любил все свои
дома и считал дом лучшим и священнейшим местом на свете. Из
одних окон были видны река и парк, из других - крыши, и он,
одухотворивший город, больше любил этот, второй вид.
газетах, он написал свой первый роман. Ему было тридцать
лет. По довольно устойчивому преданию, как-то раз они с
Франсис обнаружили, что в доме - всего десять шиллингов. Он
отправился на Флитстрит, пообедал как можно лучше, выпил
бутылку вина и явился к издателю. Рассказав о приключениях
человека, защищающего старую маленькую улочку в далеких 80-х
годах XX века, он прибавил, что писать не станет, пока не
получит двадцать фунтов. Получил их - хотя издатель
упирался, роман написал, и не заметил, что заплатили ему
потом неправдоподобно мало.
счастливыми; так думали все, так думал он сам, он вообще
считал свою жизнь незаслуженно счастливой. Но вспоминают и
о том, что уже тогда у него было как бы два облика -
молодого, веселого человека и человека едва ли не старого,
не только из-за толщины. Уже тогда, пусть очень немногие,
заметили в нем ту глубину, благодаря которой глубочайшие
люди века намного позже увидели в нем пророка и мудреца.
Тогда же, в эссе "Тайна плюща", он писал, что теперь всегда
будет видеть только "Лондон, мощеный золотом", словно, как
Инносент Смит ("Жив-человек"), покинувший дом, чтобы больше
любить его, только для того и уехал. Это правда; но правда
и то, что Франсис боялась, как бы он не спился и вконец не
обнищал на Флит-стрит. Больше он в Лондоне не жил. Дом его
и сад в Биконсфилде очень хороши, но город он любил больше.
О книгах скажем после, а так - он тяжело болел в начале
войны; в 20-х и 30-х годах ездил в Италию, где бывал и в
детстве, в Польшу, в Палестину, в Америку. Во Францию он
ездил часто, поехал и весной 1936 года, вернулся, слег и
понял, что умирает. Болел он недолго, смерти не боялся.
Когда Франсис и Дороти Коллинз, которую бездетные Честертоны
считали приемной дочерью, в очередной раз к нему зашли, он
очнулся от забытья, ласково с ними поздоровался и спокойно
умер.
св. Павла прошла торжественно, из Ватикана прислали
соболезнования, и будущий папа Пий XII от имени Пия XI
назвал Честертона "защитником веры". Вроде бы на свой лад
огорчились и любимые им "обычные люди". Услышав о его
смерти, парикмахер сказал:
лет слушал по радио его беседы. Однако посмертная его
судьба становилась все более странной; но тут нам надо
вернуться назад, к годам, когда он был сравнительно молод.
сорока лет, когда тяжко болел, ничего бы не изменилось. Да,
пять романов он уже написал, вернее - пять с половиной из
шести; ранние рассказы о Брауне, особенно первый сборник -
лучшие; все, чем он хорош - рыцарственный вызов злу,
благодарная любовь к простым вещам, надежда - проповедано к
тому времени много раз. Так это или не так, но десятые годы
века, или вторая их половина, или сама болезнь стали для
него переломными; можно сказать, что он и впрямь умер.
Заметили это не сразу, многие и не поняли, но веселый
любимец Англии превратился в кого-то другого. Легендарный
"Честертон- пивная кружка" (так называли его, припоминая
старинные кружки в виде веселого толстяка) все больше
ощущается как личина, нередко - раздражающая, и все виднее
другой - разочаровавшийся в честной политике, потерявший
брата на войне, из последних сил тащивший его газету,
глубоко верующий. Мир 20-х и 30-х годов отторгает его, он -
чужой. Он не старый - пятьдесят лет, шестьдесят - но какой
старомодный! Критик Роналд Нокс писал, что в 1922 году,
став католиком, Честертон нашел приют наконец "в детской
Господа Бога". Конечно; но там, где детской этой не
замечали, он становился все более ненужным и одиноким.
Многие поняли, что он - серьезный, глубоко убежденный
человек; что он не забавляется и забавляет, а верит и
проповедует - и многим это не понравилось.
карикатур, забава англичан, Человек-гора никому не
интересен, кроме образованных католиков. Точнее, герой
карикатур исчез, а проповедник - не интересен. Был ли он
интересен тем, кого называл "молчаливым народом", узнать
нелегко - народ этот молчалив. Конечно, все не так просто,
его причисляли к классикам, но действительно нужным он
становился именно в тех ситуациях, о которых настойчиво
напоминал людям всю жизнь: когда очень плохо, надежды почти
нет, - и когда всех спасало чудо. Его стихи читали по радио
в самый темный и в самый светлый час второй мировой войны.
ли. Критик Суиннертон полагает, что величие его поймут
через сто лет. Может быть - но с чего бы? Способен ли,
должен ли мир стать таким, чтобы Честертон совпал с ним?
Нужно ли, чтобы полубезумное рыцарство или любовь к
неприметному и забытому стали будничными, если не
принудительными? Видимо, это и невозможно. Честертон-
мыслитель слишком легок и нелеп, в нем нет ни властности, ни
многозначительной важности. Как Сайм в "Человеке, который
был Четвергом", он сохраняет свободу и одиночество изгоя.
Тому, чему учил он, учат только снизу. Теперь подумаем о
том, чему же он учил.
или не вправе. Может быть, не вправе; может быть, он учит
всегда, хочет того или нет; может быть, надо сперва уточнить
разные значения самого слова. Как бы то ни было, Честертон
учил и учить хотел. Собственно, он не считал себя
писателем, упорно называл журналистом, а многие называют его