Соглашайтесь. Как вам не жаль?
- Нет! - снова крикнула мать.
Внутри себя я думал так: Что я делаю? Ведь я же зарежу девочку. А говорил
иное:
- Ну, скорей, скорей соглашайтесь! Соглашайтесь! Ведь у нее уже ногти
синеют.
- Нет! Нет!
- Ну, что же, уведите их в палату, пусть там сидят.
Их увели через полутемный коридор. Я слышал плач женщин и свист девочки.
Фельдшер тотчас же вернулся и сказал:
- Соглашаются!
Внутри у меня все окаменело, но выговорил я ясно: - Стерилизуйте
немедленно нож, ножницы, крючки, зонд!
Через минуту я перебежал двор, где, как бес, летала и шаркала метель,
прибежал к себе и, считал минуты, ухватился за книгу, перелистал ее, нашел
рисунок, изображающий трахеотомию. На нем все было ясно и просто: горло
раскрыто, нож вонзен в дыхательное горло. Я стал читать текст, но ничего не
понимал, слова как-то прыгали в глазах. Я никогда не видел, как делают
трахеотомию. Э, теперь уж поздно, - подумал я, взглянул с тоской на синий
цвет, на яркий рисунок, почувствовал, что свалилось на меня трудное,
страшное дело, и вернулся, не заметив вьюги, в больницу.
В приемной тень с круглыми юбками прилипла ко мне, и голос заныл:
- Батюшка, как же так, горло девчонке резать? Да разве же это мыслимо?
Она, глупая баба, согласилась. А моего согласия нету, нету. Каплями
согласна лечить, а горло резать не дам.
- Бабку эту вон! - закричал я и в запальчивости добавил: - Ты сама глупая
баба! Сама! А та именно умная! И вообще никто тебя не спрашивает! Вон ее!
Акушерка цепко обняла бабку и вытолкнула ее из палаты.
- Готово! - вдруг сказал фельдшер.
Мы вошли в малую операционную, и я, как сквозь завесу, увидал блестящие
инструменты, ослепительную лампу, клеенку... В последний раз я вышел к
матери, из рук которой девочку еле вырвали. Я услыхал лишь хриплый голос,
который говорил: Мужа нет. Он в городу. Придет, узнает, что я наделала, -
убьет меня!
- Убьет, - повторила бабка, глядя на меня в ужасе.
- В операционную их не пускать! - приказал я.
Мы остались одни в операционной. Персонал, я и Лидка - девочка. Она,
голенькая, сидела на столе и беззвучно плакала. Ее повалили на стол,
прижали, горло ее вымыли, смазали йодом, и я взял нож, при этом подумал:
Что я делаю? Было очень тихо в операционной. Я взял нож и провел
вертикальную черту по пухлому белому горлу. Не выступило ни одной капли
крови. Я второй раз провел ножом по белой полоске, которая выступила меж
раздавшейся кожей. Опять ни кровинки. Медленно, стараясь вспомнить какие-то
рисунки в атласах, я стал при помощи тупого зонда разделять тоненькие
ткани. И тогда внизу раны откуда-то хлынула темная кровь и мгновенно залила
всю рану и потекла по шее. Фельдшер тампонами стал вытирать ее, но она не
унималась. Вспоминая все, что я видел в университете, я пинцетами стал
зажимать края раны, но ничего не выходило. Мне стало холодно, и лоб мой
намок. Я остро пожалел, зачем пошел на медицинский факультет, зачем попал в
эту глушь. В злобном отчаянии я сунул пинцет наобум, куда-то близ раны,
защелкнул его, и кровь тотчас же перестала течь. Рану мы отсосали комками
марли, она предстала передо мной чистой и абсолютно непонятной. Никакого
дыхательного горла нигде не было. Ни на какой рисунок не походила моя рана.
Еще прошло минуты две-три, во время которых я совершенно механически и
бестолково ковырял в ране то ножом, то зондом, ища дыхательное горло. И к
концу второй минуты я отчаялся его найти. Конец, - подумал я, - зачем я это
сделал? Ведь мог же я не предлагать операцию, и Лидка спокойно умерла бы у
меня в палате, а теперь умрет с разорванным горлом, и никогда, ничем я не
докажу, что она все равно умерла бы, что я не мог повредить ей... Акушерка
молча вытерла мой лоб. Положить нож, сказать: не знаю, что дальше делать, -
так подумал я, и мне представились глаза матери. Я снова поднял нож и
бессмысленно, глубоко и резко полоснул Лидку. Ткани разъехались, и
неожиданно передо мной оказалось дыхательное горло.
- Крючки! - сипло бросил я.
Фельдшер подал их. Я вонзил один крючок с одной стороны, другой - с
другой, и один из них передал фельдшеру. Теперь я видел только одно:
сероватые колечки горла. Острый нож я вколол в горло - и обмер. Горло
поднялось из раны, фельдшер, как мелькнуло у меня в голове, сошел с ума: он
стал вдруг выдирать его вон. Ахнули за спиной у меня обе акушерки. Я поднял
глаза и понял, в чем дело: фельдшер, оказывается, стал падать в обморок от
духоты и, не выпуская крючка, рвал дыхательное горло. Всё против меня,
судьба, - подумал я, - теперь уж, несомненно, зарезали мы Лидку, - и
мысленно строго добавил: - Только дойду домой - и застрелюсь... Тут старшая
акушерка, видимо, очень опытная, как-то хищно рванулась к фельдшеру и
перехватила у него крючок, причем сказала, стиснув зубы:
- Продолжайте, доктор...
Фельдшер со стуком упал, ударился, но мы не глядели на него. Я вколол нож
в горло, затем серебряную трубку вложил в него. Она ловко вскользнула, но
Лидка осталась недвижимой. Воздух не вошел к ней в горло, как это нужно
было. Я глубоко вздохнул и остановился: больше делать мне было нечего. Мне
хотелось у кого-то попросить прощенья, покаяться в своем легкомыслии, в
том, что я поступил на медицинский факультет. Стояло молчание. Я видел, как
Лидка синела. Я хотел уже все бросить и заплакать, как вдруг Лидка дико
содрогнулась, фонтаном выкинула дрянные сгустки сквозь трубку, и воздух со
свистом вошел к ней в горло, потом девочка задышала и стала реветь.
Фельдшер в это мгновение привстал, бледный и потный, тупо и в ужасе
поглядел на горло и стал помогать мне его зашивать.
Сквозь сон и пелену пота, застилавшую мне глаза, я видел счастливые лица
акушерок, и одна из них мне сказала:
- Ну и блестяще же вы сделали, доктор, операцию.
Я подумал, что она смеется надо мной, и мрачно, исподлобья глянул на нее.
Потом распахнулись двери, повеяло свежестью. Лидку вынесли в простыне, и
сразу же в дверях показалась мать. Глаза у нее были как у дикого зверя. Она
спросила меня:
- Что?
Когда я услышал звук ее голоса, пот потек у меня по спине, я только тогда
сообразил, что было бы, если бы Лидка умерла на столе. Но голосом очень
спокойным я ей ответил:
- Будь поспокойнее. Жива. Будет, надеюсь, жива. Только, пока трубку не
вынем, ни слова не будет говорить, так не бойтесь.
И тут бабка выросла из-под земли и перекрестилась на дверную ручку, на
меня, на потолок. Но я уж не рассердился на нее. Повернулся, приказал Лидке
впрыснуть камфару и по очереди дежурить возле нее. Затем ушел к себе через
двор. Помню, синий свет горел у меня в кабинете, лежал Додерляйн, валялись
книги. Я подошел к дивану одетый, лег на него и сейчас же перестал видеть
что бы то ни было; заснул и даже снов не видел.
Прошел месяц, другой. Много я уже перевидал, и было уже кое-что страшнее
Лидкиного горла. Я про него и забыл. Кругом был снег, прием увеличивался с
каждым днем. И как-то, в новом уже году, вошла ко мне в приемную женщина и
ввела за ручку закутанную, как тумбочка, девчонку. Женщина сияла глазами. Я
всмотрелся - узнал.
- А, Лидка! Ну, что?
- Да хорошо все.
Лидке распутали горло. Она дичилась и боялась, но все же мне удалось
поднять подбородок и заглянуть. На розовой шее был вертикальный коричневый
шрам и два тоненьких поперечных от швов.
- Все в порядке, - сказал я, - можете больше не приезжать.
- Благодарю вас, доктор, спасибо, - сказала мать, а Лидке велела: - Скажи
дяденьке спасибо!
Но Лидка не желала мне ничего говорить. Больше я никогда в жизни ее не
видел. Я стал забывать ее. А прием мой все возрастал. Вот настал день,
когда я принял сто десять человек. Мы начали в девять часов утра и кончили
в восемь часов вечера. Я, пошатываясь, снимал халат. Старшая
акушерка-фельдшерица сказала мне:
- За такой прием благодарите трахеотомию. Вы знаете, что в деревнях
говорят? Будто вы больной Лидке вместо ее горла вставили стальное и зашили.
Специально ездят в эту деревню глядеть на нее. Вот вам и слава, доктор,
поздравляю.
- Так и живет со стальным? - осведомился я.
- Так и живет. Ну, а вы доктор, молодец. И хладнокровно как делаете,
прелесть!
- М-да... я, знаете ли, никогда не волнуюсь, - сказал я неизвестно зачем,
но почувствовал, что от усталости даже устыдиться не могу, только глаза
отвел в сторону. Попрощался и ушел к себе. Крупный снег шел, все застилая,
фонарь горел, и дом мой был одинок, спокоен и важен. И я, когда шел, хотел
одного - спать.
Михаил Булгаков