шкаф. Он отбежал, и Роза Федоровна схватила за шиворот меня. Я затравленно
молчал. В школьном, набитом учебниками шкафу зияла дыра, будто и не стекло
было разбито, а совершил кто--то кражу. Меня куда--то потащили. Ввели в
огромный кабинет, где сидела она, директор, насупив густые, дремучие брови.
Роза Федоровна что--то шепнула ей в ухо, она побагровела и оглоушила меня,
стоящего перед ней столбиком, безжалостным кромешным ором: "Поставим на учет
в милицию, там воспитают! Мать в школу! Немедленно ко мне мать, мать!.."
что за мной придут. Выключил в комнатах свет, чтоб подумали, что никого дома
нету, а чтобы не раздалось звонков по телефону, сдвинул незаметно трубку.
Происходящее со мной осталось незаметным для мамы.
за днем скрывать. В школу ходил от страха не пойти, а на уроках сидел как
замертво и прятался от директора: стоило почудиться, что раздался ее голос,
как бросался прятаться в другой конец школы. Верил, что в силах этой
огромной бровастой женщины отнять меня у мамы и посадить в милицию; школа и
милиция были чем--то общим в моем сознании -- тем, куда пойдешь, даже если
не захочешь, потому что заставят много--много людей, которые сильнее тебя
одного. Мало что зная о милиции, я хорошенько помнил, что именно это слово
было страшным отцу -- помнил, как он его пугался, когда мама грозила не
однажды позвонить в милицию. Я знал, что в милицию можно человека сдать, но
не знал, что после оттуда все же возвращаются, мне казалось, что в милицию
людей сдают на веки вечные. Думал, что милиция -- это что--то похожее на
темную комнату, где тебя наказывают темнотой, прячут от родных, лишают дома,
не кормят.
появилось легкое заикание; и потом, спустя много лет, приходя от чего--то в
волнение или чувствуя страх, начинал заикаться. Ее звали Аллой Павловной.
Она могла орать на всякого и, казалось, была поставлена распоряжаться в этом
доме чуть не жизнями детей. Ей покорялись и родители -- всегда можно было
видеть, как стоят на первом этаже, беспризорные, мужчина или женщина, да
ожидают у дверей ее кабинета, распахнутого меж тем настежь, так как она
никого не боялась и не стеснялась. Она же запомнила мою фамилию и крепко
помнила про разбитое стекло. Как я ни прятался от нее, но не однажды в спину
ударяло басом: "Павлов! Ну--ка подойди ко мне!" Не чуя под собой ног, я
подходил к ней, возвышающейся, такой же неприступной и громадной своим
животом да боками, как гора. Волосы ее имели неестественный
красновато--рыжий цвет. "Когда будет мать? Пусть или платит, или сама
вставляет".
образом. Все дети завтракали -- школьный завтрак стоил три с копейками рубля
в месяц. А кто был из неполных семей или с матерями--одиночками, тем завтрак
в школе оплачивало государство. Роза Федоровна не церемонилась и деньги
собирала прямо на уроке, проходя с целлофановым пакетом между партами. И ты
у всех на глазах ничего в пакет этот не клал и завтракал потом вместе со
всеми; если с матерью--одиночкой -- то как бесплатник, а если отец все же
присутствовал в жизни и платил алименты -- то как льготник. И когда не
хватало на весь класс котлетки или сосиски, то было всегда чувство, что ты
съел чужую -- того, чьи родители платили за школьный завтрак. Платили даже
из тех семей, где отцы безбожно пили, все пропивая, и оставались
незаметными, прощенными. А таких, кто не платил, отчего--то все накрепко
помнили и ничего не прощали -- от буфетчицы до директора школы. И если
разбивалось в классе стекло, то виноватым всегда выходил этот, кого они
помнили. Или стоило разбежаться на переменке, как уже ударял в спину
брошенный камнем окрик: "Ну--ка пойди ко мне!"
площади и Кремля. Этот район Москвы обживали татары, переселенные сюда в
шестидесятых годах из трущоб Марьиной Рощи. Кроме татар, населяли район
деревенские, кто жил еще в деревне Свиблово, которую снесли в пух и прах,
отдавая землю ее под Москву. Деревня насчитывала бытия своего на земле
многие сотни лет, как и московская земля. Ею владели при московских царях
бояре из рода Свиблов. От бояр этих и взяла она свое название. Это я вычитал
у Соловьева, в его "Истории России с древнейших времен", три начальных тома
которой выклянчил у своего киевского дедушки, да и то как подарок загодя на
четырнадцатилетние (больше он из жадности так и не дал), и тогда же
возгордился написать ни больше ни меньше "Историю Свиблова". Но некая
деревня Свиблово поминалась за всю русскую историю только раз или два, как
боярская вотчина.
школу внушалась исподволь с первых классов, будто б за "французскую" или
"английскую". "Нерусской", то есть татарской, считалась другая школа, и про
нее ходили слухи, что там каждый месяц сажают кого--нибудь в тюрьму и что
научиться в ней вообще можно только плохому. Бывшие деревенские, а теперь
городские дети их, не одно поколение, учились в нашей школе, что и была
построена здесь первой, еще до переселения татар из Марьиной Рощи. Выходило,
что дети бывших деревенских наполняли одну школу, а татар ходили поколение
за поколением в другую. Конечно, татары учились и в нашей школе, но
принимали их с неохотой, когда уж не могли не принять, потому что жили на
закрепленных за школой улице Снежной и проезде Серебрякова; улицы Седова и
Русанова отходили школе татарской. Отчего--то почти все улицы в Свиблове,
бывшей этой деревеньке, были названы именами покорителей Арктики, полярных
летчиков или мореплавателей -- будто инопланетян; а были еще в Свиблове
улицы Амундсена, Нансена, проезд Дежнева. И бетонные плиты жилых домов
казались поневоле кладбищем давно умерших покорителей ледового материка,
такого же фантастического и отдаленного от сознания, как Марс. Ледовая
пустыня так и зияла где--то во мгле да мерзлоте космоса, простужаясь на
вселенском ветру, необитаемая для людей. Но одиночки рода человеческого все
же побывали там -- и вот парадом куцых однородных улиц, где из--под асфальта
все еще пробивались к свету какие--то ростки да лопухи, вздумали отчего--то
всем уж им сразу, по широте душевной, как покорители покорителям, воздать
почести на месте стертой в пух и прах простой смертной деревни.
отлавливая друг дружку на своих улицах, и дрались. Пыльные и пустоватые
летом, зимой тесные от сугробов, улочки таили детскую злобу одних к другим.
Злобой этой кишели компании уже начинавших спиваться наработавших и
неучившихся парней, дожидавшихся или армии, или тюрьмы. Кто возвращался из
армии -- обзаводились семьями, шли на работу, отлипая от прошлого. Народец
смешивался и утихал далеко от этой вечной детской злобы: свибловские брали в
жены татарок, татары женились на свибловских, жили обычно и умирали. От
деревни осталось кладбище за оврагом у речки Яузы, где кончались дома,-- оно
не имело названия, было похоже издалека на свалку металлолома, рыжея
ржавчиной крестов да оградок, и хоронили там, самозахватывали на бесхозном
кладбище клочки земли, только семьи деревенских -- доживших свой век уже в
городе стариков да старух.
положенное в школе, искали на пустырях, где обрывались новостройки,-- в
оврагах, по обоим берегам обмелевшей, едва текущей по плоской голой равнине,
но все еще манящей к своей открытой воде Яузы, у двух прудов размером с
футбольное поле, куда летом ходили купаться, а зимой расчищали от снега
пятачки льда и катались на коньках. На лесистом холме, над той плоской
подошвой, где извивалась ядовитой мутной змейкой Яуза, а загнанная в трубу,
под землю, разбухала двумя прудами, возвышалась брошенная усадьба
свибловских помещиков да домовитая церковь с ободранными каменными стенами и
с проломленным в темечке череповидным куполом. Оттуда доносился только
вороний гвалт.
исчезнувших подле ее развалин, остались подвалы, погреба -- ходы в них,
покрывшиеся дерном, сровнявшиеся с землей, то и дело отыскивали, а бывало,
что и проваливались туда. Потому мертвой усадьбы помещиков боялись. В лес на
холме, в завалы каменные усадьбы и разоренной порушенной церкви, в Яузу, в
пруды, в зияющие пробитые дыры погребов что ни месяц подбрасывали трупы, и
можно было видеть, как, прочесывая местность в поисках улик и следов
очередного преступления, бродили милиционеры, похожие на грибников. Свиблово
таило где--то волчьи углы, воровские схороны. Ворье было тоже когда--то
переселенное, живое наследие Марьиной Рощи. Эти люди, ходившие сторонкой,
пустырями, молчаливые сутулые мужики да крикливые подпитые женщины, особенно
летом любили повылазить на волюшку у прудов, устраивая себе для пьянок
шалаши в лесополосе, заманивая к себе выпивкой малолеток и разбитных
школьниц, купаясь да греясь под солнцем.
я такую картину: подозвали мальчиков, ходивших стайкой с удочками вдоль
берега. Мужчина, что восседал в кругу своих приближенных, выбрал одного
мальчонку, протянул ему налитый стакан и приказал выпить. Тот заупрямился.
"Пей, а то убью!" -- И в руке, как у фокусника, появился нож. Плавно
погрозил, будто пальцем; ни--ни, ну--ка пей! Страх заставил мальчика отпить
из стакана. Через минуту он уже едва держался на ногах. "А теперь деньжатами
делись. Небось мамка балует, вона какой холеный". Мужчина, годившийся
мальчику в отцы, говорил с ним жестоко, хрипло, как харкал, но лицо его при
этом было расслабленным, даже добрым, что и заставляло замирать от ужаса.
"Сбегай к мамке, принеси рубль. А не принесешь, порежу, найду, из--под земли
достану, и тебя, и мамку". Все, кто кружком разлегся за бутылкой, меж тем
надрывались от гогота. Вор еще поворковал, довольный собой, и отпустил всю
стайку перепуганных мальчиков на волю, пригрозив, чтоб не смели никому
жаловаться.
начинали гулять по Свиблову с ножами -- и так, в гульбищах, взрослели. Всех
таких, казавшихся одиночками, знали по их кличкам, ходили в одну с ними
школу, где они наводили страх, в четырех--то стенах еще безысходней.