за вашу черствость, господин Богданович.
как цепко и ернически оглядел фигуру женщины. - Честь имею.
уложенных без этого омерзительного, ставшего модным перманента, неотрывный
взгляд Богдановича.
холодную ручку, чересчур дорогую и вычурную на плохо окрашенной,
потрескавшейся двери, - я знаю, что он сейчас скажет".
ваш вопрос с немецкими властями.
Ганна, - мне не нужны посредники.
мне за консультацией.
Так что решайте. Мне, во всяком случае, было бы любопытно навестить вас.
из Парижа, и уехала от Ладислава и мальчиков, муж сказал, что будет
считать ее отъезд окончательным разрывом, и она устало согласилась с этим,
потому что бесконечные ночные разговоры (попытки объяснить ему, что едет
она не из-за прихоти и не потому, что ищет каких-то новых ощущений, а лишь
по необходимости работать) до того утомили обоих, что стало ясно -
прежнее, привычное, принадлежащее только им двоим кончилось, ушло
безвозвратно.
работала в огромной архитектурной мастерской, и проекты ее вызывали
восторг у коллег. С первого гонорара она отправила деньги в Краков и
письмо Ладиславу - доброе, грустное, с просьбой приехать с мальчиками в
Париж. Считала дни, раскрашивая их в разные цвета. Она верила, что каждый
день недели имеет свой особый цвет: суббота - это обязательно густая
зелень с проблесками легкой и яркой желтизны; среда - день перелома,
предтеча субботы, резкие оранжевые линии; воскресенье - это грустный день
для тех, кто творит, а не работает, и для Ганны это был самый плохой день,
ибо он отрывал ее от постоянной увлеченности делом, а она еще не имела
достаточно денег, чтобы снять себе мастерскую, оборудовать ее и работать
по воскресеньям - тогда бы и этот день был зеленым, ведь нет ничего
прекраснее зеленого цвета, потому что это весна, или июньское лето, и
тишина, и пение птиц - невидимых, но близких.
в цвета счастливого ожидания, из Кракова возвратились деньги - без
какого-либо объяснения. В тот же вечер она ужинала с коллегами и после
уехала с Мишелем Шенуа к нему, в Иври. На рассвете она тихонько поднялась
с кровати и попросила Мишеля не звонить до понедельника. Она поехала на
телеграф и отправила телеграмму в Краков: "Если хочешь, я вернусь". Но и
на эту телеграмму Ладислав не ответил. И тогда у Ганны началась странная,
пустая, обреченная жизнь - по ночам и счастливая, отрешенная, испепеляющая
- днем, в мастерской.
Ладислава: такой же большой, нескладный, обидчивый - она боялась увлечься
им; ведь если в браке прожито десять лет, тогда это накладывает отпечаток
на все последующее: привычка - вторая натура.
ее освободился от постоянной тоски.
у женщины право свободы поступка. Она видела, что здесь, у них в
мастерской, женщины рассматривали мужчину как свое будущее, как гаранта
своего, и это мужчин пугало, потому что люди жили какой-то шальной,
странной жизнью, быстро влюблялись, так же быстро расставались с любовью
или с тем, что любовью казалось, ибо ощущение тревоги было постоянным, и
каждое утро - рассветное, серое, сумеречное, солнечное, счастливое,
тяжкое, - любое утро было таким неизвестным, что будущее становилось
явным, лишь когда чрезмерно бодрый диктор парижского радио начинал читать
сводку последних известий, - "слава богу, еще один день без войны".
белую кругляшечку и бодрый голос диктора сообщил, что сейчас Гитлер бомбит
Варшаву, она странно посмотрела на человека, который лежал в ее кровати,
курил, тяжело затягиваясь черным "Галуазом", и спокойно, как о ком-то
другом, подумала о себе: "Вот и пришло ко мне возмездие. Вот и остались
Янек с Никиткой одни. А я дрянь. И все мои проекты - ерунда, потому что
все уже давно шло к тому, чтобы разрушать, а не строить".
все время перехватывала спазма; смотрела на своего приятеля задумчиво,
отстраненно, а на прощание сказала ему:
как и прежде: сыпались заказы из Америки, Бразилии, Аргентины и Мексики;
по вечерам мужчины (многие из них ждали призыва и уже загодя ходили в
полувоенной форме - это было модно) разбирали женщин (которые теперь
по-другому смотрели на них - война заставляет иначе любить тех, кто будет
защищать тебя с оружием в руках) и разъезжались по кафе, которые были
открыты так же, как и в августе, только на окнах появились черные шторы
светомаскировки.
просиживала в организациях Красного Креста, в американском консульстве, в
японском посольстве, стараясь получить разрешение на въезд в Польшу, но
нигде и никто не мог помочь ей или, быть может, не хотел. А потом в
швейцарском отделении Красного Креста молоденький, очень нервный и быстрый
клерк, маленького роста, с обезьяньим лицом, предложил Ганне поужинать, и
тогда, добавил он, "мы поговорим о вашем деле более подробно".
него, а через два дня, когда она пришла за пропуском, ей сказали в
представительстве, что Пауль Фроман срочно уехал в Берн в связи с болезнью
его ребенка и вернется, видимо, не раньше чем через три месяца.
Элизе. - Кого просить о помощи?"
чувство омерзения овладело ею.
они откажут, я пойду пешком на границу, я не знаю, что стану делать, но
только я должна все время что-то делать, иначе я сойду с ума".
который родился в ней в день бомбежки Варшавы: "А что, если их уже нет,
моих мальчиков? Что, если я осталась одна?"
т я ж к у ю брезгливость к себе, как в ту первую ночь, когда поехала к
Мишелю и легла в его широкую, холодную и скрипучую кровать с синим
балдахином, наивно полагая, что отречение от прошлого принесет избавление
в будущем. Можно отринуть любимого или врага - нельзя отвергнуть самого
себя, и невозможно забыть прошлое.
сокрыто одно из главных таинств мира.
Владимир Александрович Владимиров, уволенный за свободомыслие и близость к
кругам социал-демократии, был женат на Олесе - дочери ссыльного
украинского революционера Остапа Никитовича Прокопчука.
Украину, а потом, опасаясь нового ареста, переехал в Краков. Здесь, в
Кракове, Тарас женился на голубоглазой, черноволосой Ванде Крушанской, и
накануне первой мировой войны у него родилась дочь Ганна.
Владимиру Александровичу Владимирову, что у Всеволода появилась двоюродная
сестра, но письмо это адресату доставлено не было, потому что Владимиров с
сыном в это время был в швейцарской эмиграции.
двадцатилетний Всеволод Владимиров, не Максим Исаев еще, а уж тем более не
Штирлиц, узнал от члена коллегии ВЧК Глеба Ивановича Бокия, что есть у
него в Польше сестра Ганна, оставшаяся сиротой - Остап Никитович погиб в
пятнадцатом году, а сына его, Тараса, расстреляли в восемнадцатом. Найти
девочку и привезти ее в Россию он не мог: режим Пилсудского зорко следил
за восточными границами Речи Посполитой и никого в красную Совдепию не
пускал, украинцев тем более.
пять лет, - скоротечная чахотка в сибирской ссылке многих свела в могилу.
Он помнил только теплые руки ее и мягкий украинский говор - тихий,
певучий, нежный.
только мне слишком больно вспоминать их...
года жил за кордоном, и не мог знать, что сейчас люди в таких же черных
мундирах, какие носил и он, готовили в Париже двоюродной сестре его Ганне