игрой в бильярд, прислушиваясь к словам, которые то отбрасывали его на
шестьдесят лет назад, то бросали на двадцать лет вперед, то снова
отбрасывали на десять лет назад, а потом внезапно швыряли в сегодняшний
день, обозначенный на большом календаре. Белые шары катились по зеленому
полю, красные по зеленому - красно-белое по зеленому, - никогда не вылетая
за пределы двух квадратных метров зеленого сукна, окруженного бортами; все
здесь было чисто, ясно и точно и продолжалось с половины десятого до
одиннадцати утра; раза два-три Гуго спускался вниз за двойной порцией
коньяка; время переставало быть величиной, по которой можно было о чем-то
судить, прямоугольная зеленая промокашка сукна, казалось, всасывала его;
напрасно били часы, напрасно стрелки в бессмысленной спешке гнались друг
за другом; с приходом Фемеля все останавливалось, все прекращалось, и как
раз тогда, когда было больше всего работы: старые постояльцы съезжали,
новые появлялись, а Гуго стоял здесь как прикованный, пока на башне
Святого Северина не пробьет одиннадцать. Но когда это будет? Кто знает,
когда пробьет одиннадцать? Он находился как бы в безвоздушном
пространстве, и часы переставали показывать время; он погружался куда-то
очень глубоко, двигался по дну океана; действительность не проникала сюда,
она оставалась снаружи, будто за стенками аквариума или за стеклами
витрин; прильнув к ним, она сплющивалась, теряла свою объемность, сохраняя
лишь одно линейное измерение, словно картинка, вырезанная из детского
альбома; люди там, снаружи, казалось, набросили на себя одежды только на
время, как картонные куклы, и беспомощно ударялись о стены из стекла,
которые были толще, чем столетия; вдали виднелась тень Святого Северина,
еще дальше - вокзал и поезда: курьерские поезда, поезда дальнего
следования, экспрессы, воинские эшелоны и товарные составы, все они везли
чемоданы к таможням, но единственной реальностью были три бильярдных шара,
которые катились по зеленой промокашке, образуя все новые и новые
геометрические фигуры; на двух квадратных метрах в тысяче образов
рождалась бесконечность; Фемель создавал ее своим кием, а тем временем
голос его терялся в глуби времен.
взял в руки кий и толкнул красный шар; красный и белый шары покатились по
зеленому полю.
июля тысяча девятьсот тридцать пятого года, которую они нацарапали на
штукатурке поверх металлической вешалки, и я понял, как хорошо, что Шрелла
напомнил мне дорогу к дому Тришлера. Я стоял в Нижней гавани, у балюстрады
старой таможни; оттуда я мог хорошо обозреть дорогу, пробегавшую мимо
дровяных сараев и угольных складов, спускавшуюся к лавке строительных
материалов, а затем к гавани, которая была обнесена ржавой железной
оградой - теперь она служила только кладбищем кораблей. Последний раз я
приходил сюда семь лет назад, но мне казалось, что с того времени прошло
лет пятьдесят. Мне минуло тринадцать, когда мы вместе со Шреллой ходили к
Тришлеру; длинные караваны барж становились по вечерам на якорь у откоса;
жены моряков с кошелками в руках поднимались по шатким сходням на берег, у
женщин были свежие лица и уверенный взгляд, а за ними шли мужчины; они
спрашивали пиво и газеты; мать Тришлера с беспокойством оглядывала свои
товары - капусту, помидоры и золотистые луковицы, связки которых висели на
стене, а в это время пастух на дороге короткими резкими окриками понукал
собак, сгонявших овец в загоны; напротив, на этом, здешнем, берегу, Гуго,
зажигались газовые фонари; желтоватый свет наполнял белые колпаки, рядами
убегавшие на север, в бесконечность; отец Тришлера зажигал фонари в своем
кафе в саду, а отец Шреллы с белой салфеткой, перекинутой через руку,
торопился в трактир для грузчиков, где мы, мальчики - Тришлер, Шрелла и я,
- кололи лед, чтобы засыпать им ящики с пивом.
тысяча девятьсот тридцать пятого года, на всех заборах облупилась краска,
и я увидел, что на угольном складе Михаэлиса заново выкрашены только
ворота: у забора истлевала большая куча брикетов; я все время следил за
петлями дороги - не преследует ли меня кто-нибудь; я устал, раны на спине
давали себя знать, боль ощущалась вспышками, подобно ударам пульса; уже
минут десять, как на дороге никто не появлялся, я взглянул на узкую,
покрытую рябью полоску прозрачной воды, соединявшую Нижнюю гавань с
Верхней; лодок не было, взглянул на небо - самолетов тоже не было, и
подумал: ты, видно, принимаешь себя слишком всерьез, если воображаешь, что
за тобой пошлют самолеты.
"Цонз" на Буассерештрассе, где встречались "агнцы", шепнул хозяину пароль
"Паси агнцев Моих" и поклялся, поклялся, глядя прямо в глаза молоденькой
девушке, которую звали Эдит, никогда не принимать "причастия буйвола", а
потом в темной задней комнате произнес речь, в которой звучало немало
зловещих слов, не имеющих ничего общего с агнцами, эти слова пахли кровью,
мятежом и местью, местью за Ферди Прогульске, которого утром казнили; все
те, кто сидел за столом и слушал меня, казались уже обезглавленными; им
было страшно, они знали теперь, что, когда дети задумали что-нибудь
всерьез, они не менее серьезны, чем взрослые; их мучал страх и сознание
того, что Ферди действительно мертв; ему было семнадцать лет, он был
бегуном на сто метров и работал подмастерьем у столяра; я видел его всего
четыре раза, но никогда в жизни не забуду - дважды я видел его в кафе
"Цонз" и дважды у нас дома. Ферди прокрался в квартиру Бена Уэкса и, когда
тот вышел из спальни, бросил ему под ноги бомбу; Бен Уэкс отделался всего
лишь ожогом ног, в гардеробе разбилось зеркало, в комнате слегка запахло
порохом... Это было, Гуго, глупостью, совершенной оттого, что Ферди
по-детски понимал благородство. Ты слушаешь меня, ты в самом деле меня
слушаешь?
останется", а Ферди читал только Карла Мая [автор многочисленных, широко
распространенных в Германии приключенческих романов для юношества],
который, как ему казалось, тоже проповедовал благородство; свою глупость
он искупил под топором палача; это случилось на рассвете, когда колокола
звонили к ранней мессе, когда булочники отсчитывали теплые булочки в
полотняные мешочки, а здесь, в отеле "Принц Генрих", приносили завтрак
первым посетителям; щебетали птицы, молочницы в туфлях на резиновой
подошве неслышно входили в тихие парадные, чтобы поставить бутылки с
молоком на чистые кокосовые циновки; рассыльные на мотоциклах носились по
всему городу от одного афишного столба к другому, наклеивая плакаты,
обведенные красной каймой: "Смертный приговор подмастерью Фердинанду
Прогульске!" - плакат, который читали первые прохожие, трамвайщики,
школьники и учителя, все те, кто по утрам с бутербродами в карманах спешит
к остановкам трамвая и еще не успел раскрыть местную газету, сообщавшую об
этом событии броским заголовком "Поучительная казнь"; я, Гуго, прочел это
вот здесь, на углу, ожидая седьмой номер трамвая.
придешь в кафе "Цонз", как условлено?" Пауза. "Придешь или не придешь?" -
"Приду".
когда трамвай скроется за углом, подбежал к остановке на противоположной
стороне улицы, где до сих пор еще ходит шестнадцатый номер, проехал через
тихие пригороды к Рейну, а потом снова прочь от Рейна и все дальше от
города, пока трамвай не завернул наконец на круг к конечной остановке,
петляя между гравийными карьерами и бараками. Лучше бы сейчас была зима,
думал я, зима, холод, дождь и небо, покрытое тучами, но зимы не было, и
все казалось мне невыносимым; плутая между огородами, я видел абрикосы и
горох, помидоры и капусту; я слышал, как дребезжат пивные бутылки и звонит
колокольчик мороженщика, который стоял на перекрестке и накладывал
ванильное мороженое в ломкие вафли. Как они только могут, думал я, как они
могут есть мороженое, пить пиво и мять в руках абрикосы в то время, как
Ферди... Было около полудня, я скармливал свои бутерброды угрюмым курам,
которые чертили неясные геометрические фигуры на грязной земле во дворе у
старьевщика; из окна раздался женский голос: "Ты читал про этого мальчика,
которого...", - и мужской голос произнес в ответ: "Молчи же, черт побери,
знаю..." Я бросил бутерброды курам, побежал дальше и начал блуждать между
железнодорожными насыпями и ямами с грунтовой водой, добрался опять до
какой-то конечной остановки, проехал через незнакомые пригороды, вышел,
вывернул наизнанку карманы брюк: на серую дорогу тоненькой струйкой
посыпался черный порох; я побежал дальше, снова замелькали железнодорожные
насыпи, склады, фабрики, огороды, дома; в каком-то кино кассирша как раз
подняла стекло в окошке: "Сеанс в три часа". Было ровно три. "Пятьдесят
пфеннигов". Я был единственным зрителем; железная крыша кино плавилась от
жары; любовь... кровь... обманутый любовник обнажил нож... Я заснул и
проснулся лишь в тот момент, когда зрители с шумом устремились в зал на
шестичасовой сеанс; шатаясь, я вышел на улицу. Где я забыл свой школьный
портфель? В кино? А может, у гравийного карьера, я долго сидел там,
наблюдая за мокрыми грузовиками. Возможно также, портфель остался в том
месте, где я бросал хлеб угрюмым курам. Когда я слышал голос Ферди по
телефону, вчера или позавчера? "Ты ведь придешь в кафе "Цонз", как
условлено?" Пауза. "Придешь или не придешь?" - "Приду".
священной, потому что за нее пришлось платить дорогой ценой. Вчера перед
кафе "Цонз" меня ожидал Неттлингер. Они привели меня на Вильхельмскуле,
избили бичом из колючей проволоки, исполосовали мне всю спину; сквозь
ржавые решетки на окнах я видел откос, где играл ребенком; мяч все время