было спутать ни с кем: волосы на его лице росли отдельными и разрозненными
пучками. Мне пришлось два или три раза видеть его бритым, и тогда он
становился похожим на других людей. Но в обычное время, когда он был
нормально небрит, в этой странной растительности его лица было нечто почти
ботаническое, что-то похожее на пятна серого мха, пробивающегося кое-где
сквозь камень. Я пригласил его в небольшое кафе, заказал ему красного вина и
сандвичи, - он очень мало ел, как все алкоголики, - и спросил его, знает ли
он Зину, ее мужа и дочь. Сначала он отвечал уклончиво, но вино на него
быстро подействовало, и он рассказал мне все, что ему было известно об этом,
как он выразился, семействе. Мне, однако, стоило большого труда заставить
его говорить именно о том, что меня интересовало, потому что он все сбивался
на бесконечное повествование о какой-то княгине, бывшей его любовнице,
которую он, по его словам, никак не мог забыть и которая сделала такую
прекрасную карьеру в Париже, что, впрочем, было понятно, так как она была
вообще женщиной исключительной. Я все не мог взять в толк, что это была за
карьера, тем более что, как сказал мой собеседник, нужны были долгие годы
терпения и осторожности, прежде чем княгиня достигла своей цели. Под конец
это все-таки выяснилось: княгиня, оказывается, служила горничной у богатой
старухи, которая плохо видела и плохо слышала и которую она систематически
обкрадывала. И когда старуха умерла, оставив свое состояние каким-то дальним
родственникам, у княгини оказались очень порядочные деньги. Именно тогда она
пренебрегла, как он сказал, его любовью и всецело ушла в свою личную жизнь.
Он явно искал моего сочувствия, я покачал головой и заметил неопределенно,
что бывает всякое и что лучшая участь не всегда есть удел наиболее достойных
людей. Он пожал мне руку с пьяным и искренним чувством и перешел наконец к
Зине и Лиде. Их историю он рассказывал мне с такими подробностями, которых,
казалось бы, никто не мог знать, но он говорил о них гак, точно они всем
были известны. Прежде всего, по его словам, Зина сама не знала, кто именно
был отцом Лиды, потому что вела в эти времена крайне рассеянное
существование. До двенадцати лет Лида жила в деревне и только потом приехала
к матери. Когда ей было четырнадцать лет, она стала любовницей мышастого
стрелка; Зина это узнала, был страшный скандал, она набросилась на своего
сожителя и ранила его ножницами - в припадке женской ревности, - сказал
стрелок. Потом, однако, все "вошло в колею", особенно после того, как Лида
сбежала из дому и пропала на четыре года. Как именно она их провела, не знал
никто, даже мой собеседник. Один из его друзей, Петя Тарасов, правда,
говорил ему, что видел, как Лида в Тунисе что-то продавала на набережных; но
Пете Тарасову нельзя было верить до конца, так как он пил мертвую, и о нем
вообще стрелок отзывался неодобрительно, утверждая, что он человек неверный.
Впоследствии, однако, оказалось, что Лида действительно была в Тунисе. Затем
она вернулась домой, и по ее виду можно было подумать, что она долго болела.
квартира на rue de F-Eglise St. Martin.
что там вообще не могло быть квартир, там стояли деревянные бараки, где жили
польские чернорабочие, арабы и китайцы, а на углу был "Bar Polski", один из
самых мрачных притонов, какие я видел в своей жизни. Правда, по описанию
моего собеседника, в квартире Зины, состоявшей все-таки из двух комнат, не
было ни воды, ни газа, ни даже электричества. Мне было неловко спросить,
откуда Зина брала деньги на бедное свое существование, я знал, что в этой
среде подобные вопросы неуместны. Но стрелок мне объяснил, что Зина и Лида
хорошо зарабатывали, потому что ходили по дворам и пели, а мышастый стрелок
им аккомпанировал на гармонике. Это продолжалось до тех пор, пока Зина не
охрипла навсегда по неизвестной причине. Деньги, однако, у них не держались,
так как Зина пила, а ее сожитель играл на скачках и то, что Зина не успевала
пропить, он проигрывал. На Лиду нельзя было рассчитывать, она жила дома
только временами, а не так давно вышла даже замуж за молодого француза, от
которого отреклись родители и который вскоре умер, впрыснув себе слишком
большую дозу морфия, после чего Лида была арестована, но выпущена через
несколько дней. Затем мой собеседник сообщил мне, что теперь Лида живет с
Пашкой Щербаковым, про которого он тоже рассказал довольно обстоятельно, и в
общем то, что он говорил, соответствовало действительности. Я не мог не
подивиться необыкновенной осведомленности этого человека. Он знал также
биографию мышастого стрелка и злополучную историю с мотоциклетом, сочиненную
Черновым, произведения которого ему тоже были хорошо известны. О мышастом
стрелке он сказал, что тот в России был когда-то бухгалтером не то в
Астрахани, не то в Архангельске, с начала войны служил по интендантству и
приехал за границу с кое-какими деньгами, но быстро разорился, проиграв
большую часть их в Монте-Карло, а то, что осталось, - на скачках. И даже с
Зиной он познакомился на скаковом поле Auteuil, в тот исторический день,
когда он поставил чуть ли не все, что у него было, на знаменитого и
несравненного Фараона Третьего, лучшую лошадь, когда-либо скакавшую во
Франции. Жокей, однако, был подкуплен завистливым конкурентом и, ведя
Фараона в хлысте, проиграл на финише, так что к этому нельзя было
придраться. Когда мой собеседник рассказывал мне об этом, он явно
волновался. Он обнаружил, кроме того, такое знание скаковой терминологии,
что его компетентность в этой области не могла вызвать никаких сомнений, - и
я подумал, что, в сущности говоря, количество причин, которые доводят людей
до Rue Simon le Franc, довольно незначительно и причины эти почти всегда
одни и те же. - Я потерял состояние, но я приобрел Зину, - произнес будто бы
мышастый стрелок после этого дня. - Это тоже, наверное, Чернов придумал, -
сказал я, не удержавшись.
рассказанное останется между нами. Это была, казалось бы, ненужная и
автоматическая фраза, не имевшая никакого смысла, хотя бы потому, что, как
он сказал мне в начале разговора, события, о которых шла речь, "были
известны всем". Правда, я не принадлежал к числу этих "всех", и в моем
интересе к этому миру было нечто незаконное и. быть может, даже
неопределенно-враждебное. Так, во всяком случае, могло ему казаться. Это
было в какой-то мере понятно, и если бы я был на его месте, я тоже,
вероятно, подумал бы о бесцеремонности и неуместности того, что молодой
человек, прилично одетый, вдруг вторгается почему-то в ту область, которая
отделена от него безвозвратной последовательностью падений - скачки,
алкоголь, морфий, тюрьма, сифилис, милостыня, - бессильный разврат и грязь,
болезни и физическая слабость, ежедневная перспектива смерти на улице и
совершенное, не допускающее ни малейшего намека ни на какую иллюзию,
отсутствие надежды какого бы то ни было улучшения. Я думаю, что он хотел
сказать именно это, когда произнес фразу о том, что наш разговор останется
между нами. Но он, конечно, не мог знать, что, несмотря на внешнюю разницу
между нами, мое положение было, быть может, не менее печальным, хотя и
по-другому, чем то, в котором он находился.
что я был болен этим своеобразным душевным недугом, сознание которого так
неизменно угнетало меня. Особенно мучительным было понимание неравенства и
превосходства других людей надо мной. Я знал, что в любую минуту я могу
потерять ощущение действительности и погрузиться в тягостный бред, становясь
на это время совершенно беззащитным. К счастью, я обычно чувствовал
приближение такого припадка, но иногда он обрушивался на меня внезапно, и я
с тревогой думал о том, что могло бы случиться, если бы это произошло в
университетской аудитории, в библиотеке, на улице или во время экзамена. Я
делал все, чтобы избавиться от этого, я усиленно занимался спортом, каждое
утро принимал холодный душ и мог сказать, что физически я был идеально
здоров. Но это ничему не помогало. Может быть, думал я, если бы я пережил
землетрясение или крушение корабля в открытом море или вообще какую-то
трудновообразимую, почти космическую катастрофу, может быть, это было бы
спасительным толчком и позволило бы мне сделать первый, самый трудный шаг на
том обратном пути к действительности, которого я так тщетно искал до сих
пор. Но ничего подобного не происходило и, казалось, не могло произойти, по
крайней мере в ближайшем будущем.
угадывавшееся присутствие Лиды, - хотя ее я видел сравнительно редко, - я
мог бы сказать, что только там я находил настоящий душевный отдых. В
спокойной уютности той жизни, которую теперь вел Павел Александрович, было
нечто усыпляюще-приятное, и это чувствовалось во всем, начиная от теплых
интонаций его голоса и кончая удивительной мягкостью его кресел. Мне
казалось, что даже в его обедах было то же самое; я нигде не ел до сих пор
такого бархатного супа, таких котлет, такого шоколадного крема. Я относился
к нему с самым искренним расположением и испытывал тягостное чувство, когда
думал о том, что с ним может случиться что-нибудь нехорошее. Вероятно, эта
мысль не преследовала бы меня, если бы я мог забыть о Лиде. Я, конечно, не
позволял себе задавать Павлу Александровичу какие бы то ни было вопросы,
касавшиеся этой стороны его жизни; он в свою очередь тоже никогда не говорил
об этом. Но однажды, во время одного из моих очередных визитов, он сказал
мне, - это происходило в пятницу вечером, - что завтра, в субботу, он
уезжает из Парижа. Он хотел снять на лето дачу возле Фонтенбло и собирался
поехать туда, чтобы не спеша осмотреть окрестности, побродить по лесу и
окончательно решить, стоит ли там поселиться в летние месяцы.
которое я всякий раз там испытывал, - чувстве временности всего
существующего. Посмотришь на дерево, которому несколько сот лет, и вдруг
особенно ясно ощутишь свою собственную кратковременность. Я вам потом
расскажу о своих впечатлениях. А Лида остается одна в Париже. Пригласили бы
ее в кинематограф, а?
подумал, что непременно сошлюсь потом на недостаток времени и сделаю все,
чтобы от этого уклониться.
обещание, данное Павлу Александровичу, было бы с моей стороны просто
некорректно. Я смутно отдавал себе отчет, что это было оправдание столь же