буду, ни за что!
Ленинграде, осталась одинокая мать-учительница. Единственная из большой,
шумной семьи пережившая блокаду и в мирные дни потерявшая мужа. Такая же
тихая, старательная и исполнительная, как и Нонна Юрьевна: велено было
дочери после учебы ехать сюда, в глухомань, на работу,-- только поплакала.
домой. Ни на танцы, ни на гулянья: будто не двадцать три ей, а всех
шестьдесят восемь.
даже опасалась:
не любят.
они пластинки слушали, стихи читали, про зверей разговаривали и снова
пластинки слушали.
как, сила или слабость? Мне думается, что слабость.
могут ошибаться, могут быть неправыми, даже злыми, но родина злой быть не
может, ведь правда? И обижаться на нее неразумно.
самая-самая!
так грустно улыбается. Он не знал еще, ни что такое одиночество, ни что
такое тоска. И даже первая его встреча с обычной человеческой
несправедливостью, первая его настоящая обида была все-таки ясна и понятна.
А грусть Нонны Юрьевны была подчас непонятна и ей самой.
сбежал. Пока его тятька бессчетные разы нырял за мотором, Колька задами,
чтоб на мать не наткнуться, выбрался из поселка. Тут перед ним три дороги
открывались, как в сказке: на речку, где ребятня поселковая купалась; в лес,
через плотину, и на лодочную станцию, куда он совсем еще недавно бегал с
особым удовольствием. И, как витязь в сказке, Колька тоже потоптался, тоже
поразмыслил, тоже повздыхал и свернул налево: в хозяйство Якова Прокопыча.
"здравствуйте".-- Какие еще огорчения сообщишь?
торопливо, взахлеб рассказал заведующему про весь позавчерашний день. Про
то, как ладно бежала лодка и как разворачивались дальние берега. Про то, как
старательно помогал Егор туристам. Про матрасы и костер, про муравьиный
пожар и желтую палатку. Про колбасу с булкой и две эмалированные кружки,
которые опрокинул тятька с устатку под настойчивые просьбы приехавших. И еще
как плясал он потом, как падал...
В конце уточнил:
ушел, а он остался. С мотором еще.
привлекаю: не ты у меня работаешь.
Он же переживает, дяденька Яков Прокопыч.
учить. Мал. Ступай отсюда. Ступай и не появляйся: запрещаю.
не рассчитывал, разговор этот затевая. Просто не мог он не поговорить с
Яковом Прокопычем, не мог не рассказать ему, как все было, зная, что тятька
про то никогда и никому не расскажет. А то, что Яков Прокопыч, про все
узнав, просто-напросто прогонит его, Колька предчувствовал и поэтому не
удивился и не расстроился. Задумался только и опять пошел к учительнице.
ответить, конечно. Можно было и отделаться: мол, вырастешь -- узнаешь, мал
еще. Можно было и на другое разговор этот перевести. Но Нонна Юрьевна в
глаза Кольке заглянула и лукавить уже не могла. Чистыми глаза были. И
чистоты требовали.
думают. Сколько существуют на свете, столько над этим и бьются. И однажды,
чтобы объяснить все разом, дьявола выдумали, с хвостом, с рогами. Выдумали
дьявола и свалили на него всю ответственность за зло, которое в мире
творится. Мол, не люди уже во зле виноваты, а дьявол. Дьявол их попутал. Да
не помог людям дьявол, Коля. И причин не объяснил, и от зла не уберег и не
избавил. А почему, как, по-твоему?
сидит.
кругом обижает.
созреть должно. Созреть и окрепнуть. И вот иногда случается, что не
вызревает в человеке совесть. Крохотной остается, зеленой, несъедобной. И
тогда человек этот оказывается словно бы без советчика, без контролера в
себе самом. И уже не замечает, где зло, а где добро: все у него смещается,
все перепутывается. И тогда, чтобы рамки себе определить, чтобы преступлений
не наделать с глухой-то своей совестью, такие люди правила себе выдумывают.
сказать, свою собственную малюсенькую совесть за скобки и делают ее
несгибаемым правилом для всех. Ну, они, например, считают, что нельзя
девушке жить одной. А если она все-таки живет одна, значит, что-то тут
неладно. Значит, за ней надо особо следить, значит, подозревать ее надо,
значит, слухи о ней можно самые нелепые...
и целого вывод сделала частный и личный. И даже испугалась:
прикидывал. Слова Нонны Юрьевны к своему житью-бытью примерял.
своим правилам, а тех, кто этих правил не придерживался, считали либо
дураками, либо хитрюгами. И если правила, по которым жил Яков Прокопыч, были
простыми и неизменными, то правила родного дядюшки Федора Ипатовича
решительно расходились с ними. Они были куда изощреннее и куда гибче
прямолинейных пунктиков контуженного сосной Якова Прокопыча Сазанова. Они
все могли оправдать и все допустить -- все, что только нужно было в данный
момент самому Федору Ипатовичу.
не навязывать. И он не навязывал. Он всегда жил тихо и застенчиво: все
озирался, не мешает ли кому, не застит ли солнышка, не путается ли в ногах.
За это бы от всей души спасибо ему сказать, но спасибо никто ему не говорил.
Никто.
сделать так, чтобы никаких правил вообще больше бы не было, а чтобы все люди
вокруг поступали бы только по совести. Так, как тятька его поступал.
Нонна Юрьевна тихонечко плакала на кухне. Хозяйка ушла, и можно было, не
таясь и не прилаживая дежурных улыбок, вдоволь посокрушаться и над своей
незадачливой судьбой, и над своими очками, и над ученой угловатостью, и над
затянувшимся одиночеством.
8
рынка в пять утра. Рынок был еще закрыт, и Егор остановился возле ворот,
положив мешки на асфальт. Сам же подпер плечом соседний столб, свернул
цигарку вместо завтрака и начал с опаской раздумывать о предстоящей торговой
операции. Сроду он в купцах не ходил, да и руки у него под топорище
приспособлены были, не под навескиразновески. Дома, в горячке, он чересчур
уж уверовал в собственные способности и теперь, хмурясь и вздыхая, сильно
жалел об этом.
так считал, что все равно обманут. Все равно на чемнибудь да объегорят, и
мечтать тут надо о том лишь, как бы не на все килограммы разом объегорили.
Как бы хоть чтото выручить, хоть две из тех трех сотенных, что нависли над
ним, как ненастье.
зашаркали, ранние дамочки каблуками зацокали. Егор на всякий случай поближе
к мешкам подобрался, променяв удобный дальний столб на неудобный ближний, но