Да, ибо от начала и до конца этого гротескного представления я смеялся ради нее. То есть вместо нее. Там, где сидела она, смеяться было бы непристойно - ведь она была в двух шагах от эстрады, ей приходилось сдерживаться. А я, наверху, мог хохотать без всякого стеснения. Ее молящий взгляд был призывом о помощи. В нем было столько комического ужаса, такое отчаянное желание прыснуть, что его одного было бы довольно, чтобы я расхохотался. И вот я хохочу и посылаю ей мой смех точно спасательный круг. Я вижу, как она стискивает маленькие кулачки, точно хватаясь за него, и потом время от времени ее глаза обращаются ко мне, словно черпая в моем веселье поддержку своим усилиям, направленным на то, чтобы подавить свое. В течение добрых десяти минут зеркало служило нам надежным посредником: девушка сидела ко мне спиной, и никто не мог заподозрить, что мы переглядываемся, да и каждый из нас двоих мог усомниться, ему ли предназначаются эти взгляды. Эта неуверенность рассеивала нашу обоюдную застенчивость, наша смелость оставалась тайной, и неуловимая, прелестная, трогательная близость устанавливалась между нашими молодыми сердцами. Даже когда я перестал смеяться, потому что смеяться было уже не над чем, это не разрушило нашего душевного контакта, хотя я по-прежнему обращался к нежному девичьему затылку и отражению в зеркале, а она - к молодому человеку, который издали улыбался ей, опираясь о перила балкона. Сладостная близость не нарушалась до конца концерта, но теперь ей сопутствовало торжественное, трепетное настроение, когда мы вместе слушали "Ларго" Генделя и "Песню" Шумана. При каждом такте, при каждом взгляде между нами протягивалась новая нить. Так что, когда музыка умолкла и все встали, с шумом отодвигая стулья, в моей груди что-то оборвалось.
Уже в течение нескольких минут Фредерик Легран обращался не ко мне. Душой и сердцем он погрузился в незамутненную отраду воспоминания. Он сам почувствовал это." Вдруг замолчал. Вынул кисет, подбросил его на ладони. "Да-а, все это поросло быльем!" Я дала ему время овладеть собой, он справился с волнением и взглянул на меня, улыбаясь совершенно спокойно.
=17=
Улыбаясь совершенно спокойно. Однако улыбка его, казалось, говорила: "Ну как, теперь вы довольны?" Будто он надеялся, что уж теперь-то я от него отвяжусь...
- И тут-то вы с ней все-таки познакомились?
- Да, но не сразу. И не так, как было принято в этой среде. Во-первых, при таком стечении народа добиться, чтобы тебя представили... Потом, я был наверху, она внизу, я и сейчас вижу: она стоит в толпе, а я спускаюсь с галереи, на винтовой лестнице толчея, я еле переступаю со ступеньки на ступеньку, а она не хочет слишком явно показать, что поджидает меня, но не хочет и скрыть это, и поэтому лучи ее ускользающих глаз лишь изредка падают на меня, точно свет мигающей фары. А когда я оказался внизу, я не нашел ее в толпе, наверное, ее кто-нибудь увел. Между тем вечер близился к концу, и я уже начал терять надежду на удачу, на счастливый случай, который мог бы нас свести, но которому ни я, ни она не решались помочь. И вдруг я увидел, она разносит прохладительные напитки; я тотчас пустил в ход локти, пробился к ней, взял с подноса стакан: "Разрешите?" - и мы оба рассмеялись, как два сообщника. Она сказала: "Я сейчас вернусь". Я возразил: "Нет, не сюда, не в эту толчею". Она: "Тогда в зимний сад". Я пошел в зимний сад. Долго ждал. Наконец она пришла, уже без подноса. Мы сели рядом под рододендронами. "Меня зовут Бала". - "А меня Фредерик". "О, я знаю, кто вы!" Она была дочерью Корнинского, помните, знаменитые угольные копи. В те годы одно из богатейших семейств Франции после Ванделей. Ее настоящее имя было Бальбина, но все звали ее Бала. Бала Корнинская - мне показалось, что мне давным-давно знакомо это имя. Пока мы обсуждали с ней концерт, прыская при воспоминании о почтенной матроне, непристойно трясущей грудями, я ломал себе голову: кто мне о ней рассказывал? Или просто при первом звуке ее имени мне стало казаться, что оно мне давно знакомо? В тот раз нам не удалось поговорить подольше. Уже в течение нескольких минут в проеме двери, ведущей в салон, стоял седовласый, очень высокий, очень "породистый" господин, одетый с изысканной простотой. Продолжая начатую с кем-то беседу, он то и дело поглядывал через плечо в нашу сторону. Наконец, покинув своих собеседников, он подошел к нам. Бала шепнула: "Мой отец". Он еле заметно поклонился: "Корнинский. Извините, что я похищаю у вас мою дочь. Мы уезжаем". Это было сказано вежливым, но не допускающим возражений тоном. Девушка встала, бросила на меня огорченный взгляд. Я тоже встал, немного обозлившись, но меня сковывала моя молодость, да и не мог же я затевать скандал в присутствии Балы - нет, это было невозможно. Я промолчал и холодно поклонился. Она протянула мне руку, я задержал ее в своей на две секунды дольше, чем это допускали приличия, и почувствовал, что рука слегка дрожит. Ее отец поклонился мне с ледяной улыбкой, она повернулась, и хрупкая шея, головка в кудрях греческого мальчика исчезли в толпе гостей. (Тут наступает молчание, потом сухой отрывистый смешок.) Ну, теперь вы не станете говорить, что я брожу вокруг да около?
- Ах, вы об этом, мой друг... Все, что вы мне сейчас рассказываете, очень мило. Важно ли это? Как знать. Поживем - увидим. Итак, на сей раз вы влюбились не на шутку.
- Не на шутку? Не торопитесь. Теперь и я скажу - как знать. Само собой, прошла неделя, две, а я все мечтал о карих глазах, о нежном рте - мелкие трещинки на губах еще больше подчеркивали хрупкость ее облика, - вспоминал о нескромном зеркале, о маленькой ручке, которая задержалась в моей и выскользнула из нее робко, с сожалением. Я явился на ближайший прием к баронессе Дессу. Но Балы там не было.
Я умирал от скуки, еле сдерживал свое нетерпение и на чем свет стоит клял Корнинского и его угольные копи. Все меня злило, все раздражало, вплоть до витиеватых комплиментов восторженных дам, которые обычно ободряли меня и в которых по-прежнему не было недостатка. Моя книга, ее бунтарский дух, нарисованные в ней портреты продолжали обсуждаться на страницах газет, моя особа все еще была в центре внимания. Только не подумайте, что я переоценивал значение светского успеха и своей собственной персоны. Если бы у меня и появилось такое искушение, Пуанье живо отрезвил бы меня. Но все-таки общее признание начало придавать мне смелости. Вот почему, уходя, я шепнул на ухо добрейшей баронессе: "Пригласите меня как-нибудь на чай вместе с Балой Корнинской". Она вздернула брови, чуть заметно усмехнулась, я добавил: "Без ее отца" - и вышел, не дав ей времени ответить.
Само собой, я не был уверен, что она исполнит мою просьбу, но нетерпение только подогревало мои чувства. Прошла неделя, две, три ничего. Я не решался позвонить и начал отчаиваться. И вдруг обычная карточка с приглашением на ближайший вечер, шесть гравированных и отпечатанных официальных строк. Но баронесса приписала от руки: "_Приходите пораньше_". Явиться раньше четырех часов, не нарушая приличий, было невозможно... Выйдя из метро, я добрых полчаса прохаживался по улицам. Наконец осмелился позвонить - вошел, девушка была там.
Когда она увидела меня, ее лицо озарилось лучезарной улыбкой. Я проявил неслыханную дерзость - поцеловал ей запястье. Баронесса, как всегда, возлежала на своем покрытом шкурами диване, нас она усадила рядом с собой - каждого на пуф. Как опытная женщина, она стала ловко расспрашивать нас о нашей жизни, о детстве, так чтобы мы могли побольше узнать друг о друге, не проявляя нескромности. Подали шоколад. Бала облизывала губы розовым, остроконечным кошачьим языком, улыбаясь мне из-за своей чашки ампирного фарфора. Где-то в отдалении пробили часы - половина пятого. Вот-вот должны были появиться гости. Я встал и заявил: "У меня онемели ноги. Что, если мы прогуляемся?" Бала радостно вскочила: "Я как раз хотела это предложить!" Но баронессе это, как видно, не понравилось. "Нет, дети мои, нет! Вы достаточно взрослые, чтобы поступать как вам заблагорассудится, я не могу вам это запретить. Но не заставляйте меня играть слишком неблаговидную роль! Бала, я сказала вашему отцу..." Но девушка закрыла ей рот поцелуем, засмеявшись ласковым смехом, который означал: не бойтесь. Я тоже сказал: "Даю вам слово". Бала вырвалась от нее, сделав пируэт, схватила брошенное на стул клетчатое пальто, и мы вышли. Мы сбежали с лестницы, перепрыгивая через две ступеньки, точно школьники. Бала бежала впереди. Внизу темный вестибюль упирался в тяжелую застекленную дверь. Бала потянула ее к себе, поколебалась секунду, потом отпустила, и дверь захлопнулась. Девушка прислонилась к ней спиной. Она смотрела на меня с трепещущей улыбкой, ее зов был так бесхитростен и недвумыслен, меня охватило чувство такого простого и легкого счастья, что я подошел и так же просто обнял ее. Ее рот приоткрылся, она подставила мне губы. Я с упоением приник к ним.
Она сжала мою голову ладонями. Потом ласково оттолкнула меня. Ее улыбающиеся губы задрожали еще сильнее, и мне почудилось, что в ее глазах стоят слезы. Ни слова не говоря, она открыла дверь, и мы очутились на улице, где с наступлением сумерек сгущался зимний туман.
На сей раз он снова забыл о моем присутствии и обращался не ко мне. И вдруг его удивленные, полные недоумения глаза встретились с моими. Казалось, он хотел понять, кто я такая и что мне здесь понадобилось. Или будто я задала ему какой-то неуместный вопрос. Он прошептал: "Странно, с чего вдруг я стал вам рассказывать эту историю".
Сначала я не ответила. Я выжидала, чтобы удостовериться, вернее, почувствовать, дошел ли он до нужного состояния, не пора ли ускорить события, или надо выждать еще. И тут произошло нечто странное, его губы задрожали, их уголки опустились книзу, и все лицо вдруг пошло мелкими морщинками - как у собирающегося заплакать ребенка. Это длилось всего лишь мгновение, какую-нибудь секунду, но было так явственно, что ошибиться было нельзя. Я решила, что он "созрел", и сказала: "С чего? Да с того, дорогой мсье, что отныне вы испытываете неодолимую потребность рассказать мне эту историю. Воскресить тщательно погребенные воспоминания. Разве я не права? Как давно вы об этом не вспоминали?" Он потупил взгляд, медленно, неуверенно провел рукой у виска, по волосам, по непокорной пряди, потом рука сделала неопределенный, быстрый жест, точно собираясь встряхнуть кастаньеты. Наконец он поднял голову, и в глазах его был пугливый вопрос. "Вы правы, довольно давно". Я подалась вперед: "Так вот, дорогой мэтр, настало время взглянуть на эту историю в упор. Готова спорить, что именно то, что вы сейчас воскрешаете из забвения, отравляет воздух, которым вы дышите, а вместе с вами его вдыхает мадам Легран. Это и оказывает на нее губительное влияние, тем более сильное, что это нечто неощутимое и почти невыразимое. Если я вас правильно поняла, до сих пор рассказывать было легко. Трудности, испытания начнутся только теперь - не так ли?"
"Может быть", - сказал, вернее, шепнул он. Он смотрел куда-то вдаль. Точно пытаясь разглядеть в туманной дали какие-то очертания. Его лицо было неподвижно. Даже бровь не двигалась. Он только близоруко прищурил глаза. Потом добавил: "Вероятно" - и встал. "Пожалуй, - сказал он, повернувшись ко мне спиной, чтобы взять пальто, - пожалуй, мне не повредит, если я соберусь с мыслями". "Ой!" - про себя воскликнула я, но было уже поздно удерживать его я, конечно, не могла. Он откланялся, улыбнувшись самой что ни на есть светской улыбкой, сказал: "До вторника". Но я уже знала тогда, как знаю теперь, что он не придет: я нанесла ему удар слишком рано.
Вот уже месяц, как он не является. Так же, как и его жена, Марилиза, а это меня беспокоит. Неужели это он не пускает ее?
16 марта.
Прошел еще месяц. Боюсь, что дело сорвалось. Решительно, мне еще многому надо учиться. Бедная девочка! Я беспокоюсь, чем все это кончится для нее?
Прослушала записи их признаний - и мужа и жены. Что-то смутно вырисовывается. Почти убеждена, что она не имеет оснований упрекать его в каком-либо конкретном поступке. Жаль - было бы гораздо лучше, если бы он ее обманывал или если бы тут был еще какой-нибудь вздор. А тут что-то более глубокое. И неуловимое. Ах, черт возьми!
12 июня.
После трех месяцев молчания - первый телефонный звонок. Звонит Марилиза. "Мы путешествовали. Когда мой муж может к вам прийти?" Я узнала ее голос, но в нем появился - как бы это сказать - какой-то надлом. Безмерная усталость. Я ответила: "Когда угодно. Хотя бы во вторник. А когда придете вы сами?" Помолчала, вздохнула. "Нет, спасибо, в этом нет нужды. Я в полном порядке".
Я навела справки. Они действительно путешествовали - около двух недель. Таким образом, со дня его последнего визита до их отъезда прошло два с половиной месяца - за это время они не являлись ко мне, ни он, ни она.
=18=
Он прошел прямо к окну полюбоваться панорамой города. Сказал с улыбкой: "Я соскучился по этому виду". Я от души рассмеялась: "Очень любезно по отношению ко мне". Он тоже рассмеялся (но довольно сдержанно), подошел к креслу и вынул трубку.
- Вы ведь знаете, я не любитель лгать. Я так мало соскучился о вас, что рад бы - с какой стати сочинять небылицы? - рад бы сбежать от вас на край света. Доктор, я вас очень люблю. Очень уважаю. Восхищаюсь вами. Но вы чудовище. Нет, нет! Пожалуйста, не возражайте. Мне и так нелегко. Не понимаю, как это у вас получается. Вы почти все время молчите, изредка, когда начинаешь топтаться на месте, зададите вопрос-другой, и ты разматываешься, точно какой-то электровоз тянет за кончик нитки.
- Как видите, я оборвала эту нить.
- Да. А может, это я оборвал. Впрочем, не в этом дело. Марилиза сказала вам, что ей лучше, - не правда ли?
- Да, но голос у нее был измученный.
- Она пыталась отравиться. Таблетками веронала. К счастью, я слежу за ней. Я успел дать ей рвотное.
- Она не хочет повидаться со мной?
- Нет.
Он долго колебался. Я услышала, как он дышит. На меня он не смотрел.
- Послушайте. Я в самом деле не понимаю, что происходит. Но в том, что причина во мне, у меня больше нет сомнения.
- Жена сказала вам что-нибудь? Что-нибудь случилось?
- Нет, ничего такого не было. Дело не в том. Вы, наверное, думаете, что это я не пускаю ее к вам после моего последнего визита.
- Я этого не исключала.
- Я не чинил ей никаких препятствий. И ничего ей не сказал. Не знаю, что она поняла. Что угадала. Но с этого дня она стала притворяться, будто она весела и счастлива. Словом, будто она здорова. Но я не слепой.
- У вас чудесная жена. Она, вероятно, стремилась...
- О! Мне не надо объяснять. Я ведь тоже не лишен чуткости. Она предпочитает болеть, выносить все что угодно, лишь бы не заставлять меня... быть вынужденным... подвергаться...
Ему не удалось закончить фразу, найти нужные слова. Я сделала вид, что ничего не замечаю. Впрочем, он не стал настаивать. Его голос обрел вдруг привычную уверенность и силу.
- Вы сказали мне, доктор: поглядите на себя в упор. Я так и поступал или думал, что поступаю, всю свою жизнь. Согласитесь, что ваш совет должен был меня удивить.
- И встревожить.
- И встревожить. Тем более что... ну да, у меня не было охоты смотреть в глаза воспоминаниям. По крайней мере тем, которые начал вытягивать из меня ваш электровоз.
- Не мой, а ваш.
- Простите, не понял?
- Ваш электровоз. Мое дело - следить за стрелками и светофорами.
- Тогда объясните мне, почему этот электровоз не способен ничего извлечь, когда я остаюсь один? Когда вас нет поблизости?
- А вот это, друг мой, пока еще загадка, даже и для нас, медиков. Тут, очевидно, замешан целый комплекс причин - тут и престиж врача, и доверие к нему, и даже - почему бы нет? - какие-то флюиды... Но только не гипноз, нет, нет, пожалуйста, не думайте - ни в коем случае... Скорее тут нечто напоминающее катализ, условный рефлекс... Для того, чтобы ожили погребенные воспоминания, вам, вероятно, нужны стены этой комнаты, это окно, Париж у ваших ног... И конечно, мой взгляд, мое присутствие... Ведь вы пытались, не правда ли?
- Что пытался?
- Наедине с собой оживить ваши омертвевшие воспоминания. Пытались целых три месяца. Но они не ожили.
- Вовсе нет. Некоторые ожили. Даже многие. Но только...
- Что - только?
- Те, которые ожили, ничего для меня не прояснили.
- И вы вернулись ко мне?
- Вернулся.
Это было сказано спокойным тоном, хотя и не без горечи. Он удобно расположился в кресле, выжидательно глядя на меня и как бы полностью отдаваясь в мои руки. В этом было даже что-то трогательное. Со вчерашнего дня я многое обдумала.
- Вот что мы сделаем. Вообще это не мой метод, я ведь не психоаналитик, но иногда это помогает. Вы ляжете на этот диван. Я приглушу свет. И вы будете говорить то, что вам захочется. Так. Хорошо. Лягте поудобнее, расслабьтесь. Хотите еще подушку? Не надо?
- Так мне удобнее.
- Хотите прослушать запись нашей последней беседы?
- Незачем. Я все отлично помню.
- Мы остановились с вами на очаровательном образе Балы Корнинской...
- ...которая, трепеща, выскользнула из моих объятий, да...
После этих слов мне снова пришлось ждать довольно долго - главное, не спугнуть его. На его губах было какое-то ускользающее выражение - что это: смущение? ирония? Пожалуй, и нежность. Мне почудилось, что именно нежность пронизывает его чуть сдавленный голос:
- ...И мы очутились в сыром мраке улицы Варенн... Я хотел было повести ее к эспланаде Дворца Инвалидов, где нам было бы спокойнее, чем здесь, среди снующих взад и вперед прохожих. Но она...
И опять пауза.
- ...она берет меня за руку, ласково, но решительно говорит: "Нет!" - и тянет за собой в другом направлении, приказывает: "Сюда!" И в ее облике вдруг появляется что-то - ну да, почти трагическое. Что это значит? Я не ждал, понимаете, никак не ждал того, что произошло потом.
- И о чем вам не хотелось мне рассказывать?
- Не знаю. Не знаю, в чем причина. Да и что мне мешало вам рассказать? Впрочем, если бы я знал, я бы не нуждался в вас.
- Вы правы. Что ж. Продолжайте.
- Она бежала так быстро, что вначале я с трудом поспевал за ней. "Куда вы ведете меня?" - "Увидите". И все. По ее лицу я понял, что настаивать бесполезно, что она заранее все обдумала, все решила в течение этого бесконечного месяца. Мы молча шли вдоль старых, потемневших от времени каменных стен. Она не выпускала моей руки. Мы свернули на улицу Вано, потом на улицу Шаналей. Хотя я никогда не бывал в Британской библиотеке, я сразу ее узнал. Теперь ее там уже нет, она переехала на улицу Дез Эколь. Бала подтолкнула меня вперед, в холл, потом в какой-то кабинет, поцеловала молоденькую секретаршу, та смотрела на меня во все глаза, как видно, она была предупреждена - в самом деле, она вынула из ящика стола книгу и застенчиво протянула ее мне - это был "Плот "Медузы". Я быстро надписал книгу, и нас провели в узкую, пустую, неуютную комнату, где стояло только маленькое клеенчатое кресло. Девушка принесла второе из соседнего кабинета и, дружелюбно улыбнувшись, оставила нас одних.
Бала заставила меня сесть, придвинуть мое кресло к своему, взяла меня под руку и прижала мой локоть к себе. Я чувствовал округлость ее груди, меня охватило волнение. Она заговорила не сразу, ее взгляд упирался в стену, я понимал, что она старается собрать все свое мужество, что я должен молчать и ждать. Наконец ей удалось выговорить: "Мой отец плохо относится к вам".
Я подавил в себе искушение ответить, что меня это ничуть не удивляет, ведь в "Медузе" я не пощадил людей его сорта. Но она с силой стиснула мой локоть, словно призывая меня к молчанию. "Он будет мешать мне встречаться с вами". Она все еще смотрела на стену, но вдруг перевела напряженный взгляд на меня, спросила: "Вы меня любите? - И тотчас зажала мне рот ладонью, как кляпом, грустно покачав головой: - Вы меня совсем не знаете".
Я схватил свободной рукой ее запястье, пытаясь отстранить ее руку, но она все сильнее прижимала ее к моим губам, шепча (мне показалось, что она еле удерживается от рыданий): "Вы меня не знаете, а я... о! я... - Наконец она отняла руку, приблизила свое лицо к моему так, словно хотела, чтобы мои губы считывали слова с ее губ, и шепнула на одном дыхании. - Я влюбилась в вас давным-давным-давно". (Молчание, слышно только, как скрипит не то деревянный каркас, не то пружины дивана.) Я молчал. Что я мог сказать? Любое объяснение в любви казалось мне банальным, почти пошлым. Наверное, я бы обнял ее, но в это мгновение в ее глазах, в упор глядящих на меня, мелькнуло что-то вроде вызова. Она стиснула зубы: "Я ненавижу нашу среду, ненавижу богатство, роскошь, состояния, нажитые бесчестным путем, построенные на несчастьях бедняков.
О усилья и муки. Это река океан