грузно садившуюся в дерево; жуков, орехово щелкающихся о стволы, крохалей,
озадаченных костром, ярче и ярче в сумерках светящим, и коротко по этому
поводу переговаривающихся; падение прошлогоднеи шишки, сухо цепляющейся за
сучки; короткий свист бурундука и чем-то потревоженную желну, заскулившую на
весь лес, при крике которой сморщило губы брата улыбкой, и мы с сыном тоже
заулыбались, вспомнив о приключении хануриков-друзей на Сурнихе. Но все
вокруг уняло журчанием берестяного пастушьего рожка, почти сливающегося с
чурлюканьем речки в перекате и все же отдельным от него, нежным, страстным,
зовущим.
скот - маралы, олени да сохатые... - Говорил он резко, почти сердито -
нездоровилось ему. Но, перехватив мой взгляд, без необходимости поправил
огонь, мягче пояснил: - Маралуха с теленком пасется...
подстилки. Но скоро собаки успокоились, прикрылись хвостами. Хитрая и умная
Кукла легла под тягу дыма, и от нее отжимало комара. Тарзан почти залез в
огонь, и все равно гнус загрызал его. Он время от времени лапами стряхивал
комаров с морды, упречно глядел на нас - что же это, дескать, такое? Куда вы
меня завели и чего вам дома не сидится! Коля бросил на лапник телогрейку,
натянул на ухо воротник старого пиджака, осадил ниже кепчонку и лег по одну
сторону костра; сын, обмотавшись брезентовыми штанами, устроился по другую.
кроме того, столько лет мечтал посидеть у костра в тайге, еще не тронутой,
точнее сказать, непоувеченной человеком, так неужели этот редкий уже
праздник продрыхать?!
мечущегося в темени лесов, возле дикошарой днем, а ночью по-женски
присмирелой, притаенно говорливой речки?
мечтаешь: будет весна, лето, я убреду в лес и там увижу такое, переживу
разэтакое... Все мы, русские люди, до старости остаемся в чем-то
ребятишками, вечно ждем подарков, сказочек, чего-то необыкновенного,
согревающего, даже прожигающего душу, покрытую окалиной грубости, но в
середке незащищенную, которая и в изношенном, истерзанном, старом теле часто
ухитряется сохраняться в птенцовом пухе. И не ожидание ли необычного, этой
вечной сказочки, не жажда ли чуда толкнули однажды моего брата в таймырскую
тундру, на речку Дудыпту, где совсем не сказочной болезнью и тоской наделила
его шаманка? И что привело нас сюда, на Опариху? Не желание же кормить
комаров, коих, чем глуше ночь, тем гуще клубится и ноет возле нас. В отсвете
костра, падающего на воду, видно не просто облако гнуса, а на замазку
похожее тесто. Без мутовки, само собою сбивается оно над огнем, набухает,
словно на опаре, осыпая в огонь желтью отруби.
пододвинулись вплотную к огню. Я же, хорошо умывшись в речке, сбив с лица
пот, густо намазался репудином (если бы существовал рай, я бы заранее подал
туда заявление с просьбой забронировать там лучшее место для того, кто
придумал мазь от гнуса). Иной ловкач - комар все же находил место, где
насосаться крови, то и дело слышится: "шпы-ы-ынь..." - это тяжело отделяется
от меня опившийся долгоносый зверь. Но дышать-то, жить, смотреть, слушать
можно, и что она, эта боль от укусов, в сравнении с тем покоем и утешением
сердца, которое старомодно именуется блаженством.
водой, рвало о подмытые дерева, свертывало в валки, катило над короткими
плесами, опятнанными кругляшками пены. Нет, нельзя, пожалуй, назвать
туманами легкие, кисеей колышущиеся полосы. Это облегченное дыхание земли
после парного дня, освобождение от давящей духоты, успокоение прохладой
всего живого. Даже мулявки в речке перестали плавиться и плескаться. Речка
текла, ровно бы мохом укрытая, мокро всюду сделалось, заблестели листья,
хвоя, комки цветов, гибкие тальники сдавило сыростью, черемуха на том берегу
перестала сорить в воду белым, поределые, растрепанные кисти полоскало
потоком, и что-то было в этой поздно, тощо и бедно цветущей черемушке от
современной женщины, от ее потуг хоть и в возрасте, хоть с летами
нарядиться, отлюбить, отпраздновать дарованную природой весну.
похожим на допотопного зверя, где стоял "харюзина", не изловленный сыном,
блеснуло раз-другой, разрезало острием серпика речку от берега до берега,
точно лист цинкового железа, и туманы, расстриженные надвое, тоже
разделились - одна полоса, подхваченная речкой, потекла вниз, другая сбилась
в облачко, которое притулилось к берегу, осело на кусты подле нашего костра.
дохнуло оттуда чистым холодом, на глазах начал распадаться ком гнуса,
исчезать куда-то, реденько кружило дымом уже вялых, молчаливых мокрецов.
Ребята у костра внятно вздохнули, напряженные тела их распустились - уснули
глубоко, все в них отдыхало - слух, нюх, перетруженные руки и ноги.
Который-то из парней даже всхрапнул коротко, выразительно, но тут же подавил
в себе храп, чуя подсознанием, что спит он не дома, не под крышей, не за
запорами, какая-то часть его мозга бдила, была настороже.
к воде, туда же загнуло яркий гребень огонька. Придвинувшись к костру, я
вытянул руки, сжимал и разжимал пальцы, будто срывал лепестки с громадного
сибирского жарка. Руки, особенно левая, занемели, по плечу и ниже его
холодным пластом лежала вкрадчивая боль - сказывалось долгое городское
сидение - и такая сразу нагрузка да вчерашняя духотища.
высокой ели и без всплеска сорвался в уремную гущу. Сеево звезд на небе
сгустилось, потемнела речка, и тени дерев, объявившиеся было при месяце,
опять исчезли. Лишь отблескивала в перекатах Опариха, катясь по пропаханной,
вилючей бороздке к Енисею. Там она распластается по пологому берегу на
рукава, проточины и обтрепанной метелкой станет почесывать бок грузного,
силой налитого Енисея, несмело с ним заигрывая. Чуть приостановив себя на
выдававшейся далеко белокаменной косе, взбурлив тяжелую воду, батюшко Енисей
принимал в себя еще одну речушку, сплетал ее в клубок с другими светлыми
речками, речушками, которые сотни и тысячи верст бегут к нему, встревоженные
непокоем, чтобы капля по капле наполнять молодой силой вечное движение.
а душою природы, присутствующей и во мне, я почувствовал вершину тишины,
младенчески пульсирующее темечко нарождающегося дня - настал тот краткий
миг, когда над миром парил лишь божий дух един, как рекли в старину.
крупная капля и, тяжелой силой налитая, замерла, боясь обрушить мир своим
падением.
голос команды, который сам по себе был только слабым человечьим голосом, но
он повелевал страшной силой - огнем, в древности им обожествленным, затем
обращенным в погибельный смерч. Когда-то с четверенек взнявшее человека до
самого разумного из разумных существ, слово это сделалось его карающей
десницей, "Огонь!" - не было и нет для меня среди известных мне слов слова
ужасней и притягательней!
держал ее в стоке желобка, не одолела, не могла пока одолеть тяжесть капли
упругую стойкость листка. "Не падай! Не падай!" - заклинал я, просил, молил,
кожей и сердцем внимая покою, скрытому в себе и в мире.
чудилось осмысленное, но тоже тайное движение облаков, а может быть, иных
миров иль "ангелов крыла"?! В такой райской тишине и в ангелов поверишь, и в
вечное блаженство, и в истлевание зла, и в воскресение вечной доброты.
Собаки тревожились, вскидывали головы. Тарзан зарычал приглушенно и какое-то
время катал камешки в горле, но, снова задремывая, невнятно тявкнул, хлюпнул
ртом, заглотив рык вместе с комарами.
огонь, думал о больном брате, о подростке-сыне. Казались они мне малыми,
всеми забытыми, спозаброшенными, нуждающимися в моей защите. Сын кончил
девятый класс, был весь в костях, лопатки угловато оттопыривали куртку на
спине, кожа на запястьях тонко натянута, ноги в коленях корнем - не сложился
еще, не окреп, совсем парнишка. Но скоро отрываться и ему от семьи, уходить
в ученье, в армию, к чужим людям, на чужой догляд. Брат, хотя годами и
мужик, двоих ребятишек нажил, всю тайгу и Енисей обшастал, Таймыра хватил,
корпусом меньше моего сына-подростка. На шее позвонки орешками высыпали,
руки в кистях тонкие, жидкие, спина осажена надсадой к крестцу, брюхо
серпом, в крыльцах сутул, узок, но жилист, подсадист, под заморышной,
невидной статью прячется мужицкая хватка и крепкая порода, ан жалко
отчего-то и сына, и брата, и всех людей на свете. Спят вот доверчиво у
таежного костра, средь необъятного, настороженного мира два близких
человека, спят, пустив слюнки самого сладкого, наутреннего сна, и сонным
разумом сознают, нет, не сознают, а ощущают защиту - рядом кто-то стережет
их от опасностей, подживляет костер, греет, думает о них...
прекраснейшим и грозным миром, и ни я, ни кто другой не сможет их греть и
оберегать!
долдоним: дети - счастье, дети - радость, дети - свет в окошке! Но дети -
это еще и мука наша! Вечная наша тревога! Дети - это наш суд на миру, наше
зеркало, в котором совесть, ум, честность, опрятность нашу - все наголо
видать. Дети могут нами закрыться, мы ими - никогда. И еще: какие бы они ни
были, большие, умные, сильные, они всегда нуждаются в нашей защите и помощи.
И как подумаешь: вот скоро умирать, а они тут останутся одни, кто их, кроме
отца и матери, знает такими, какие они есть? Кто их примет со всеми