низовские - что верховские. Здесь, только здесь и наказал себе охотиться
Гуськов.
пересекали Ангару через Каменный остров. На третий заход он перебрался на
остров и устроил скрадень на нижнем пологом мысу, который прихватывали козы
и с которого тот и другой берега были видны как на ладони: левый ближе,
правый дальше. Место в этом смысле удобное, оглядное, но чересчур открытое
для низовки, она тут секла нещадно. Прячась от нее, Гуськов пошел в камни,
которые громоздились посреди острова, как громадный могильник, и неожиданно
наткнулся за расщелиной на глубокую, уходящую далеко вбок выбоину,
напоминающую пещеру, со следами старого кострища. Осмотревшись, Гуськов
удивленно хмыкнул и вслух рассмеялся: о такой находке он и не мечтал. Еще не
зная, как и зачем, он уже верил, что эта запазуха ему пригодится.
сегодня не будет удачи, обратно в зимовье он не пойдет, ночует здесь. Что
зря маять ноги в два неближних конца! Теперь пристанище есть и на острове,
да еще какое пристанище! Ночью будет, конечно, прохладно, но с огнем
нестрашно. Кто-то когда-то тут тоже скрывался - то ли от непогодья, то ли от
людей. Скорей всего от людей - зачем еще, по какой надобности могла сюда
занести нелегкая? Вон сколько нагорело золы, уже черной, закаменевшей, - не
с одной ночевкой сидел тут человек. Давно только сидел. Долгое, видать,
выдалось у него непогодье - свое собственное, обложное.
пропустил. Сколько раз проплывал мимо, таращился на скалу, а вот заплыть не
выпало. Чужой, неуютный остров с обрывистыми берегами, камень и лиственница.
Не лучше, наверное, кажется он и другим.
оттого, что лежит в пещере, как бы в середине, в сердцевине камня, откуда
его ни с одной стороны не достать. С вечера он запалил сушины, нагрел себе
лежень и спал тепло и спокойно, без привычной опаски, без того постоянного
острого напряжения, которое не оставляло его теперь и во сне.
из манерки, пока заставил себя подняться и выбраться на холод... Низовка
унялась, но с севера неслышно и ровно тянул хиус. Утро было какое-то
мерклое, подслеповатое, вызывающее на осторожность и зверя и человека. Едва
ли в такую неуверенную, неустоявшуюся погоду решатся козы на большой
переход. Надо, наверное, потихоньку идти вдоль хребта обратно - может,
удастся где наткнуться хоть на белку.
предстояло идти, вдруг увидел, как с яра, подгибая передние ноги,
скатываются вниз три козы. Они, они, миленькие.
топя ноги в твердом снегу, козы мели через протоку прямо на него. Что их
всех, интересно, сюда тянуло? Может быть, желание хоть на мгновение укрыться
в деревьях, унять страх, прежде чем снова выходить на открытое со всех
сторон, опасное пространство?
похожий на игру селезенки, звук их дыхания. До мыса оставалось метров сто,
не больше, когда что-то насторожило коз, и передняя, которая вела след,
вдруг повернула от острова вниз. Андрей ударил вдогонку из обоих стволов, и
козуля, бежавшая последней, подсеклась, отчаянным прыжком выскочила высоко в
воздух, но уже не вперед, а в сторону, и завалилась.
подгребала под себя снег; глаза налились кровью, голова вскидывалась и
падала. Он не добил ее, как следовало бы, а стоял и смотрел, стараясь не
пропустить ни одного движения, как мучается подыхающее животное, как
затихают и снова возникают судороги, как возится на снегу голова. Уже перед
самым концом он приподнял ее и заглянул в глаза - они в ответ расширились, и
он увидел в их плавающей глубине две лохматые и жуткие, похожие на него,
чертенячьи рожицы.
отразится в глазах, и пропустил его. Ему показалось, что глаза козули в этот
момент были обращены в себя.
нижнего; срубленное из листвяка и стоящее на взлобке, оно представлялось
вечным. Поля вокруг него давно одичали, заросли чем попало, но рядом, за
негустым осиновым строем, светилась круглая веселая поляна. Однажды,
раздумавшись, Гуськов вдруг всхотел, чтобы его похоронили здесь, на меже
осинника и поляны. Тут сухо, приветно, с деревьев будет падать лист, на
цветы прилетят и попоют птицы, а постройка остановит зверя.
воде), и, наверно, к лучшему: не удержись, разведи он огонь, и закурится на
виду у Атамановки гора. По теплу, когда придется сюда перебираться, печка не
понадобится, а пока он прибегал лишь на дневку и едва начинал застывать,
шевелился, согревался без огня. Да и отпускало, припекало днями уж так, что
мешал полушубок.
по-другому, чем внизу. Там было спокойней, привычней, там он не вылезал из
своей шкуры, жил и думал, крепя и прокладывая жизнь немудреными зарубками:
что делать, куда пойти завтра, как достать одно, второе, чем утолить голод?
Не заглядывал далеко и старался не помнить издалека, светя в памяти лишь то,
что началось отсюда, и эта обрубочная, теперешняя, на живот и дыхание, жизнь
его устраивала. А здесь он разлаживался, разбаливался, накатывали ненужные
мысли, которые не смотать, не свернуть, сколько ни мотай, постанывало
запретное, запертое на десять замков, запоздалое, дурацкое раскаяние.
локоть, да не укусишь.
всех сил потянулся к нему зубами - вдруг укусишь? - но, не дотянувшись,
свернув до боли шею, засмеялся, довольный: правильно говорят. Кусали,
значит, и до него, да не тут-то было.
похлеще досадить, что сделать, чтобы стало еще хуже, чем есть. И,
самоедствуя, грозил: ну погоди, придет пора, ударит час! Потом спохватывался
со страхом: действительно, придет пора, ударит час! Еще как ударит! Не
поднимешься, не опомнишься.
на долгую жизнь, веселое ли, молодое место вокруг него, откуда из-за
деревьев проглядывалось торосистое поле Ангары и виднелся далеко на другом
берегу край Атамановки, или что-то еще - неизвестно. Но находило, схватывало
- не отодрать.
острове вторую, приволок ее на лыжах и уже в потемках ободрал и разделал у
нижнего зимовья. Мясо до свету забросил наверх, под крышу.
прыжком отскочила и, оскалясь, уставилась на него большая серая собака. Не
сразу Гуськов сообразил, что это волк. Тощий и длинный, со взъерошенной,
торчащей, как всегда при линьке, космами шерстью, он смотрел на Гуськова с
такой лютой злобой, что Андрей схватился за ружье. Но опомнился и стрелять
не стал. Волк оказался старый, ученый: отскочив от наставленного дула в гору
и не слыша выстрела, он опять остановился и зарычал.
выть.
одном дыхании, песню. Все на свете меркло перед ней - настолько тонким
режущим лезвием, взблескивая в темноте, подступал этот голос к горлу.
Страдая, что не может ничем пугнуть зверя, Гуськов приоткрыл однажды дверь и
в злости, передразнивая, ответил ему своим воем. Ответил и поразился: так
близко его голос сошелся с волчьим. Ну что ж, вот и еще одна исполненная по
своему прямому назначению правда: с волками жить _ по-волчьи выть.
"Пригодится добрых людей пугать", - со злорадной, мстительной гордостью
подумал Гуськов.
нетерпением вступал сам. Зверь, где нужно, затем поправлял его. Постепенно,
ночь от ночи, Гуськов, догадавшись надавливать на горло и запрокидывать
голову, убрал из своего голоса лишнюю хрипотцу и научился вести его высоко и
чисто, поднимая в небо ввинчивающейся спиралью.
теперь мог обходиться и без него. Когда становилось совсем тошно, он
открывал дверь и, словно бы дурачась, забавляясь, пускал над тайгой жалобный
и требовательный звериный вой. И прислушивался, как все замирает и стынет от
него далеко вокруг.
Вологжин. Хотя, если вспомнить Петра Луковникова, то не первый: Петра еще на
втором году войны отпустили домой, но отпустили умирать. Два месяца
промучился он в горячке в постели, почти не выходя на улицу, и сразу после
покрова, когда прибрались в полях и огородах, тихонько скончался. Уж и то
хорошо, что могила была дома, не в чужой стороне.
Атамановка встрепенулась. Значит, действительно близко, если раненых
распускают по домам, значит, скоро вслед за ним потянутся и другие. Тут
важно показать след, потом по нему пойдут. Оно, правда, и идти-то мало кому
осталось. Иннокентий Иванович, который всему любит дотошный счет, на цифрах
показал, как извели атамановских мужиков: двое остались на финской,
восемнадцать человек ушли за войну на фронт. На сегодняшний день один