read_book
Более 7000 книг и свыше 500 авторов. Русская и зарубежная фантастика, фэнтези, детективы, триллеры, драма, историческая и  приключенческая литература, философия и психология, сказки, любовные романы!!!
главная | новости библиотеки | карта библиотеки | реклама в библиотеке | контакты | добавить книгу | ссылки

Литература
РАЗДЕЛЫ БИБЛИОТЕКИ
Детектив
Детская литература
Драма
Женский роман
Зарубежная фантастика
История
Классика
Приключения
Проза
Русская фантастика
Триллеры
Философия

АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ КНИГ

АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ АВТОРОВ

ПАРТНЕРЫ



ПОИСК
Поиск по фамилии автора:

ЭТО ИНТЕРЕСНО

Ðåéòèíã@Mail.ru liveinternet.ru: ïîêàçàíî ÷èñëî ïðîñìîòðîâ è ïîñåòèòåëåé çà 24 ÷àñà ßíäåêñ öèòèðîâàíèÿ
По всем вопросам писать на allbooks2004(собака)gmail.com



- Послушайте, капитан! Вы что, не знаете, что неприлично отказываться, когда вас приглашает старший по званию? Что за канальская распущенность; сакрамент! Извольте в двадцать ноль-ноль быть на углу Линден и Фридрихштрассе, где Малый театр. Форма одежды парадная, настроение бодрое, готовность номер один! А теперь вы свободны, я тут еще немного поработаю...
Вечером Эриху действительно пришлось лишний раз убедиться в своей наивности. К месту встречи майор подкатил на такси, приоткрыл дверцу, высунулся, поманил рукой. Эрих сел, машина рванула к Бранденбургским воротам, понеслась дальше через темный Тиргартен. Где-то за площадью Зофи-Шарлотты они вышли на незнакомой улице, все было затемнено, лишь над закругленной вверху небольшой дверью едва тлела синяя лампочка в узорчатом кованом фонаре. Бернардис позвонил, дверь открылась не сразу.
- Так вот, молодой человек, - сказал майор, когда они вошли в зал, - начинайте познавать жизнь во всем ее многообразии... Приветствую вас, Людвиг! Как видите, способствую процветанию фирмы - вот, привел еще одного клиента, не смотрите на скромные погоны, это лицо весьма значительное, да, да, вы не пожалеете, если господин доктор станет вашим завсегдатаем...
Похожий на дипломата обер-кельнер, немолодой, но вполне призывного возраста по нормам сорок третьего года, провел их к столику, на скользкой от крахмала скатерти стали как по волшебству возникать тарелки, тарелочки, бокалы и фужеры всех форм и размеров, массивное столовое серебро - кельнерши ухитрялись расставлять и раскладывать все это, оставаясь где-то сзади, вне поля зрения. Не спеша подошел величественный соммелье* с серебряной цепью поверх смокинга.
______________
* Sommelier (фр.) - здесь - лицо, ведающее винным погребом.
- У господ будут какие-нибудь специальные пожелания? - негромко, доверительно осведомился он с большим достоинством. - Или предоставите это мне, в зависимости от выбора кушаний?
- Именно! - Бернардис поднял палец. - Полностью на ваше усмотрение, уважаемый. Преступно было бы пытаться заказывать вина самим, пренебрегая опытом и знаниями такого специалиста.
- Господа останутся довольны, - заверил соммелье и слегка поклонился, прикрывая глаза.
Эрих чувствовал себя по-дурацки. Не то чтобы подобный антураж был ему в такую уж новинку: Рената любила проводить время в компании, иногда ей удавалось вытащить и его, и если ужинали не дома, то, как правило, у Хиллера, или в "Адлоне", или в "Тепфере" на Доротеенштрассе - других мест, попроще, эта любительница красивой жизни не признавала. Но то было давно, в мирное время; в конце концов, нравилось людям бросать деньги на ветер - их дело. А сейчас это выглядело кощунством. Эрих был не настолько уж наивен, чтобы не догадываться, в какой роскоши живут партийные бонзы или магнаты промышленности, ему кое-что рассказывали те, кому случалось попадать на разного рода закрытые приемы; но чтобы вот так, открыто, на глазах у посторонних... Он обвел взглядом зал - небольшой, интимно полуосвещенный шелковыми абажурами настольных ламп, пропитанный запахами кофе, французских духов и дорогих сигар, - трудно было поверить, что одна только стена отделяет все это от другого, настоящего Берлина - с его развалинами, терпеливыми очередями у дверей лавок, с изможденными людьми, живущими и работающими на последнем пределе сил. "Хорошо бы сюда парочку английских фугасок", - подумалось ему вдруг.
Эрих жалел уже, что принял приглашение Бернардиса, но отказаться и впрямь было неудобно - все-таки старший сослуживец. Он без удовольствия ел то, что появлялось у него на тарелке, почти не разбирая вкуса, хотя вообще не был равнодушен к хорошей еде. Здесь еда была великолепна, но он больше налегал на вина - тоже соответствующего качества, к мясу им подали "Кло-де-Вужо" особенно удачного, как заметил соммелье, года, а к рыбе - великолепное "Шабли", какого ему не приходилось пробовать и в мирные времена. От выпитого его раздражение по поводу окружающего бесстыдства еще больше усилилось.
- Интересно все-таки, какая сволочь составляет постоянную клиентуру этого бардака, - сказал он Бернардису. - Вот кого можно к стенке без суда и следствия...
- Ну, зачем же, - благодушно отозвался майор. - Я тоже бываю здесь довольно регулярно. Не часто, конечно... но раз в месяц могу себе позволить. Есть тут, конечно, и шиберы. Но где их нет? Прозит, коллега... Знаете, что самое забавное? Я всякий раз, когда здесь расплачиваюсь, не могу не испытывать изумления - как в наше время можно еще получать вполне реальные и ощутимые ценности - икру, скажем, великолепное вино, выдержанные сыры - за этот вот пипифакс... - Он выгреб из кармана кителя пригоршню марок, посмотрел на них, пожал плечами и сунул обратно. - Это мне действительно непонятно. Это ведь не деньги, это фикция! Рейхсмарка давно уже не имеет золотого обеспечения, реально она стоит не больше бумаги, на которой напечатана. И между тем, как видите, на нее можно еще что-то купить... Истинная загадка.
- Надо спросить у какого-нибудь финансиста.
- Все равно не пойму. Это уже из области мистики. Прозит!
- Прозит!
В этом ресторане не танцевали, оркестра не было, лишь в дальнем углу пианист в черных очках негромко, словно импровизируя, перебирал клавиши.
- Не надоели вам командировки? - спросил Бернардис.
Эрих молча пожал плечами.
- Да, я понимаю, служба есть служба. Надоела она или не надоела, а тянуть лямку приходится. Когда вы последний раз были в Дрездене?
- В Дрездене? - Эрих удивленно глянул на Бернардиса, заподозрив майора в способности читать мысли. - Шестнадцатого сентября, а что?
- Просто вспомнил. Приятный город, я всегда старался задержаться там по пути из Вены хотя бы на день. Отличное в Дрездене есть местечко - "Медвежий шинок" на Вебергассе, возле Старого рынка... Кстати, Дорнбергер. Мне сейчас пришло в голову - этот ваш дрезденский родственник...
- Родственник?
- Ну, словом, тот профессор, о котором вы мне рассказывали. Не родственник, да, я спутал. Я вот что сейчас подумал... Может быть, он смог бы - ну, отчасти разгрузить вас. Вы меня понимаете. Не в сфере контактов с военными, естественно. Но ведь вам приходится иметь дело и с гражданскими лицами? Вы говорили, насколько помнится, что образ мыслей вашего друга вполне соответствует...
- Вполне - я бы не сказал.
- Однако у него есть все основания... ну, скажем, не восторгаться ситуацией.
- Верно! - Эрих кивнул, поднять голову удалось не сразу, она уже заметно отяжелела. - Но он считает, что нечего лезть в это дело. Без нас наведут порядок.
- Кто же, интересно?
- Господин майор, вы сегодня не сообразительны, прошу прощения. Прозит! Так вам, говорите, тоже нравится Дрезден. Я в него влюблен. Потрясающий город. Вы вот упомянули медведей; а как насчет осла?
- Осла? Какого, простите, осла?
- Есть там такая статуя - пьяный осел, - сказал Эрих мечтательно и торжественно, - у ратуши, где вход в погребок.
- Ах, это. Вы имеете в виду Диониса на осле? - Бернардис подлил ему коньяку. - Все-таки это не статуя, мне думается, скорее уж скульптура. Да, я ее помню, еще бы.
- А вот как вы считаете, удобно было пригласить туда даму? Я имею в виду погребок.
- Но почему же нет? Я бывал там - многие приходили с дамами. Так значит, профессор возлагает надежды на... внешние факторы?
- Так точно. И знаете, почему? Он просто не представляет себе, как это будет выглядеть... когда "внешние факторы" возьмут верх. Ну, его можно понять. Кабинетный ученый, что вы хотите, да еще живет в городе, где за всю войну не упало ни одной бомбы. Съездил хотя бы в Гамбург, а? Вы не были в Гамбурге после июля? Сорок тысяч погибло за одну неделю; знаете, такие потери даже на фронте, - чтобы за неделю боев почти три дивизии полного состава! - а ведь там был не фронт, майор, там был мирный тыловой город - женщины, дети, старики... Шесть налетов, понимаете? И сорок тысяч сгоревших заживо: доблестная британская авиация работает в основном фосфором. Так вот, не испытав этого на себе - или хотя бы не увидев своими глазами - конечно, можно говорить и о внешних факторах. Так пьяный осел вам тоже понравился?
- Я, Дорнбергер, не очень его разглядывал, признаюсь. Но вещь выразительная.
- Именно! Именно выразительная. Она так и сказала.
- Кто, простите?
- Ну вот... дама, которую я хотел пригласить. Точнее, которую я пригласил - увы, безуспешно. Вам, майор, никогда не приходило в голову, сколько лет нас будут ненавидеть после этой войны?
- Кого - "нас"?
- Немцев! Точнее, всех вместе - немцев, австрийцев... Вы ведь австриец? Какое это теперь имеет значение. Вы родились австрийцем, я - немцем, но теперь мы с вами подданные великогерманского рейха. И его солдаты, а этим все сказано. Вот чего не понимает Иоахим, он думает - помогут, освободят... Вздор, нас просто сотрут в порошок. А ему не понять, он ничего не пережил, все слишком благополучно. Сын, правда, на фронте, но это у всех. Пока жив-здоров. Вот случись что-нибудь с этим поганцем Эгоном - боже сохрани, конечно, - вот тогда он, возможно, увидел бы ситуацию в ином свете...
- Эгон - это сын профессора? - спросил очень внимательно слушающий Бернардис.
- Так точно, лейтенант Эгон фон Штольниц, кретин каких мало, отец с ним разругался в пух и прах, но сын есть сын... Знаете, эдакий правоверный молодой болван, зиг-хайль...
- Да, да, это теперь во многих семьях, что делать, - сочувственно сказал майор. - Где он, на Восточном?
- Нет, в Италии. Так что, боюсь, на помощь профессора рассчитывать не приходится. Человек стопроцентно порядочный, тут никаких сомнений! Но - как бы вам объяснить...
- Я понимаю, не надо ничего объяснять.
- Нет, вы послушайте! Я хотел сказать: у каждого из нас было что-то, заставившее пересмотреть жизнь. Верно? У меня, например, Сталинград. И у каждого было что-то свое. А у него что было?
- Да, я все понял, коллега, - повторил Бернардис. ГЛАВА 3
Видимо, это оказалось не так просто - придумать себе командировку. Прошел октябрь, в ноябре затянули долгие моросящие дожди; Людмила вдруг начала чувствовать, что погода действует на нее как никогда раньше. До сих пор настроение обычно не зависело от того, что делается за окном: дождь ли, снег, солнце - какая разница. А теперь, стоило утром поднять черную маскировочную штору и увидеть оловянного цвета небо, мокрые черепичные крыши и голые деревья внизу, как сердце сжималось тоской уже на весь день. Она старалась этого не проявлять, но притворство никого не обманывало - фрау Ильзе уже несколько раз спрашивала озабоченно, не больна ли. Ссылаться приходилось на головную боль. Не скажешь ведь, что она просто ждет не дождется приезда капитана Дорнбергера!
Людмила старалась убедить себя в том, что нетерпение объясняется лишь желанием поскорее узнать что-то о Тане: она была уверена, что он сумеет передать письмо. И в то же время ей самой было ясно, что ждет она не только весточки с Украины.
Чем-то ее все больше и больше заинтересовывал этот нелепый человек. Хотя, казалось бы, что вообще может в нем заинтересовать? Если трезво разобраться - личность вовсе неинтересная, отрицательная по всем статьям. Об ограниченности его интересов говорил еще профессор, да оно и видно: "танталов труд", надо же! Конечно, само по себе это не преступление - плохо знать греческую мифологию, однако, что ни говори, такое вопиющее невежество...
Да нет, дело не в этом. И не в том даже, что он немец - хотя это не такая безделица, все-таки офицер вражеской армии, на этот факт тоже не закроешь глаза. Тут, кстати, нет никакого расизма, никто не собирается сравнивать - этот народ лучше, а тот хуже; пожив в чужой стране, прежде всего начинаешь понимать, что нет ни лучших, ни худших, есть просто очень разные. А когда идет война, то это ощущение разности обостряется до предела - должно обостряться, во всяком случае. Теоретически. На практике же особого ощущения "разности" с Эрихом у нее почему-то нет.
Есть, скорее, ощущение какой-то общности. Причем совершенно необъяснимого происхождения, поскольку ничего об этом человеке она толком не знает. Точнее, не знает ничего хорошего, зато плохого - сколько угодно. Он безобразно невежествен; он аполитичен, а следовательно, беспринципен; вроде бы осуждает фашистский режим, но служит ему верой и правдой. А эта возмутительная история с женой? Был женат на честной, идейной антифашистке (сам ведь признался, что она уговаривала его эмигрировать!), но бросил ее, отправил за границу одну, не захотел расстаться с обожаемым фатерландом. И теперь еще цинично говорит "моя экс", жалуется на ее глупость. Зачем, спрашивается, женился, если амеба?
Все это Людмила понимала, но думала о Дорнбергере все чаще и чаще, и мысли о нем становились все более неподвластны доводам рассудка. Она тщательно избегала мысленно называть его Эрихом, хотя имя нравилось ей куда больше, чем громыхающая, будто сложенная из булыжников фамилия; да какая разница - как ни называй...
Шестнадцатое сентября, тот незабываемый день, осталось у нее в памяти как яркий, радостный, солнечный праздник, и только потому, что вместе ходили по улицам, о чем-то разговаривали - странно, но ей даже не очень запомнилось, о чем. Вспоминалось, конечно, но отрывками. То, что он сказал о своей жене (и что ее так возмутило) или потом - о собаках. Ну, естественно, о письме домой. Но многое выпало из памяти, просто не задержалось там, потому что, наверное, важнее было другое - сам факт присутствия, несмелый процесс взаимного узнавания...
Когда он спросил о собаках, она подумала, что заплачет, и в трамвае они, кажется, вообще не разговаривали - да, конечно, было много народу, она не любит говорить по-немецки в присутствии посторонних: могут заметить акцент, обратить внимание - иностранка, а почему без опознавательного знака? А потом, дома... она начала готовить обед, а он вышел, сказал, что скоро вернется, и принес вина - где-то "организовал", по его выражению. Вино было приятное, легкое, бутылка как-то незаметно опустела; за столом сидели долго, Эрих ушел только вечером, у нее едва оставалось время написать письмо Тане. Еще дописывала, когда он за ним вернулся - уже готовый к отъезду, с пистолетной кобурой на поясе и большим набитым портфелем. Может быть, следовало проводить его на вокзал?
Вообще-то, конечно, мог бы за это время и позвонить. Она однажды под каким-то предлогом поинтересовалась у профессора, действует ли сейчас междугородная телефонная связь, - сказал, что в принципе действует, хотя дозвониться не так просто. Ну, если бы захотел, то дозвонился. Странно, в самом деле. Она, кажется, ясно дала ему понять, что охотно встретилась бы снова (а вот этого говорить не стоило, еще истолкует как-нибудь не так) - значит, простая вежливость требует... Хотя при чем тут правила вежливости. Но зачем было проводить с нею целый день, если она настолько ему безразлична, что даже не возникает мысли воспользоваться телефоном! Или действительно обиделся, что не проводила?
А тут еще эта погода. Единственным утешением было то, что дела у немцев шли все хуже и хуже, был освобожден Киев - профессор услышал об этом по английскому радио, а через два дня сообщение появилось и в сводке ОКВ. О потере столицы Украины было упомянуто вскользь, между сообщениями об успехах подводного флота на атлантических коммуникациях и о неудачах союзников в Италии. Англо-американцы там и в самом деле не торопились - еще в начале сентября высадили большой десант под Салерно и за это время сумели продвинуться к северу на какую-нибудь сотню километров, не добравшись и до Гаэты; недавно радиокомментатор Фриче с торжеством объявил, что они вообще прекратили наступательные операции, убедившись в несокрушимости германской обороны. Нет на ту оборону наших хлопцев, подумала Людмила, слушая обзор.
В Киеве она была лишь однажды, в седьмом классе: мама ездила на совещание, это было во время весенних каникул, и она взяла ее с собой. В памяти осталось не так много: запомнилась часть Крещатика, потом какой-то дом на горке - очень необычный, весь в лепных изображениях морских чудищ, и еще один, наподобие средневекового замка, с арками и зубчатыми башенками. Все было такое сказочное, причудливое и потому веселое, к тому же в конце марта стояла солнечная, теплая погода, Крещатик поразил ее провинциальное воображение великолепием многоэтажных домов и огромных зеркальных витрин...
А теперь она увидела его в кино, правда мельком. Показывали очередной выпуск "вохеншау" - Людмила регулярно смотрела военную хронику с тех пор, как немцы начали отступать из-под Курска. Ей нужно, необходимо было своими глазами увидеть, как это выглядит теперь, когда наши армии одерживают победу за победой. Хотя смотреть было подчас тяжело. Однажды показывали, как перед оставлением Харькова специальные команды минируют центр города: закладывают авиабомбы в вырубленные в фундаментах домов ниши, тянут провода, готовят здания к поджогу. И потом все это взрывалось, горело, рушилось; немцы обожают показывать такие вещи. Теперь они демонстрировали новые оборонительные позиции перед Киевом. Голос ведущего торопливо читал обычный бодрый текст - о стойкости и железной воле германского солдата, о неприступности нового рубежа обороны, о том, что здесь - на Днепре - будут остановлены рвущиеся в Европу монголо-большевистские орды. На экране оборона выглядела внушительно, да такой она, наверное, и была в действительности - блиндажи, бесконечные ряды колючей проволоки и минные поля, орудийные окопы, из которых, хищно припав к земле, по-змеиному тянулись длинные стволы противотанковых пушек... Увидев хорошо знакомый по открыткам и фотографиям памятник, Людмила от неожиданности не сразу даже сообразила, что это: какая-то притрушенная снежком площадь, скопление немецких машин, медленно продвигающаяся колонна тяжелых танков, а над всей этой рычащей железной сутолокой - всадник на пляшущем коне, рванув поводья, грозящим жестом откинул булаву. Людмила ахнула - пан гетман! Значит, это Киев? Видимо, она не расслышала названия города в дикторской скороговорке да и не прислушивалась особенно к тексту. Киев! Она жадно смотрела, вся подавшись вперед, едва не привстав с кресла, а на экране мелькали какие-то незнакомые улицы, обложенные мешками с песком зенитные четырехствольные пушки на перекрестках, указатели с излюбленными немцами сокращениями, состоящими из одних согласных - и вдруг камера крупным планом показала доску с надписью "Kreschtschatik-Strasse". Вероятно, это был действительно Крещатик, судя по ширине, но, боже, что от него осталось! Руины, руины, насколько хватал глаз, пустые фасады, почерневшие обломки стен...
Этот выпуск хроники Людмила видела две недели назад, а теперь Киев был освобожден. Наши, значит, форсировали Днепр, не такой уж он оказался неодолимой преградой. Что делается южнее, в секторе Днепропетровск - Запорожье, понять было трудно, сводки ОКВ неопределенно говорили о тяжелых оборонительных боях, по лондонским сообщениям тоже трудно было представить себе ясную картину.
Они с профессором несколько раз пытались поймать Москву, но безуспешно. Ловить приходилось наугад, не зная ни времени передач, ни длины волн - скорее всего, просто не попадали на нужную.
Людмилина реакция на новости с Восточного фронта была сложной. Прежде всего, новости эти были такими долгожданными, что - как всегда случается, когда ждешь слишком долго, - они не воспринимались уже во всей их полноте. И была еще одна сторона: теперь, когда немцев действительно начали гнать с Украины, Людмила еще более обостренно - каждым нервом - стала ощущать всю противоестественность своего пребывания здесь, на чужбине. Казалось бы, неволя должна переноситься легче, когда наконец-то забрезжил свет в непроглядном доселе мраке, появилась надежда на освобождение; Людмила же чувствовала, что именно теперь ее неволя становится еще тяжелее.
Объяснить этого она не могла. Может быть, все дело в том, что тогда, в сорок первом, обрушившаяся на страну беда была слишком громадной и всеобщей и на ее фоне участь угнанных на чужбину была еще не самым страшным, иным пришлось хуже. Здесь ли, дома ли - всюду была та же неволя.
А теперь там возрождается жизнь - покалеченная, на развалинах, жизнь нечеловечески тяжелая, это можно себе представить, бегущий вермахт действительно оставляет после себя "зону пустыни", - но все-таки жизнь без чужого ярма на шее. И думать об этом, оставаясь в рабстве, было все тяжелее.
То случайное обстоятельство, что здесь ей встретились редкие по своей порядочности люди, что клетка, в которой ее заперли, оказалась золоченой, нисколько ведь не смягчало для Людмилы самого главного: факта пребывания в рабстве. Иногда даже думалось, что в чем-то ей было бы проще, не будь этой "позолоты". Тяжелее, но - проще. Тогда она могла бы ненавидеть Германию огульно и безоговорочно, как ненавидят другие. Ненависть - чувство страшное, губительное для самого ненавидящего, но бывают, наверное, положения, когда она может придать силы.
Людмиле часто вспоминалась Зоя Мирошниченко, которой профессор помог тайно перебраться на территорию протектората, к чехам. Однажды - Зойка еще бедовала у своего злыдня - они договорились встретиться в воскресенье, Людмила долго ждала ее на Шлагетерплац, и, когда Зойка наконец подъехала на трамвае, они решили прогуляться - та тоже не носила свой "ост". Обогнув Альбертинум, поднялись в сад на набережной, и возле портика Академии Людмила сказала что-то вроде: "Красиво, правда?" - ей действительно нравилось это здание; профессор, правда, считал его не лучшей постройкой Липсиуса, находил перегруженным и эклектичным: "Тут, дочь моя, уже так называемый "французский стиль", явное начало декаданса, распад традиций - разве можно сравнить с работами Земпера?" Будучи профаном, Людмила ничего не сравнивала, и Академия ей казалась нарядной и изящной со своим необычным прозрачным куполом в острых застекленных ребрах. Зойка глянула на нее удивленно: "Тю, да ты что, сказилась? Нашла чем любоваться, хоть бы их геть усих поразбомбило, паразитов, с ихними красотами..."
Людмила тогда не нашла что сказать, промолчала, хотя сказать можно было много. И все это было бы разумно и правильно, но по-своему Зойка тоже была права: наверное, и самой Людмиле не пришло бы в голову любоваться архитектурой немецкого города, если бы хозяйка-немка лупила ее по щекам за малейшую оплошность, как лупили Зойку.
Но ее не лупят, ей не за что ненавидеть тех конкретных немцев, с которыми приходится общаться. О самих Штольницах нечего и говорить, но соседи по дому, которые косо посматривают на нее, встречая в лифте, или даже женщины в очередях, не упускавшие случая сорвать на ней дурное настроение, - за что их ненавидеть? Ненависти заслуживает система в целом, режим, правительство, которое натравливает свой народ на другие; а народ, как и всякий другой, состоит из разных людей - от очень плохих до очень хороших, и есть в нем, разумеется, прямые преступники, чьими руками режим творит свои черные дела и без чьего согласия и поддержки он бы вообще ничего не смог сделать. Но большинство этого народа, хотя и вынуждено соучаствовать в преступлениях своего правительства, само страдает от них в не меньшей степени. Людмила понимала все это, и от этого понимания ей становилось только труднее. Насколько проще было бы жить, не испытывая к Германии ничего, кроме ненависти!
Двадцатого ноября радио сообщило о тяжелом воздушном налете на Берлин. Его не бомбили с августа, и новость была воспринята как начало новой фазы воздушного террора. Людмила, услышав об этом, первым делом испугалась - за Дорнбергера, он ведь там служит. Это, конечно, тоже было не к лицу комсомолке: бомбили-то ведь гитлеровскую столицу, да и военных заводов там немало. Следовательно, чем больше будет разрушений в Берлине, тем лучше. Но Людмила не могла радоваться, этому противилось сердце. Какая-то не до конца объяснимая раздвоенность мыслей и чувств, душевный разлад - вот что мучило ее больше и больше.
Она все ждала, что Дорнбергер позвонит профессору или хотя бы пришлет открытку, чтобы сообщить, что с ним все в порядке. Но прошла неделя, известий из Берлина не было; ей уже представлялось самое плохое, а потом она вдруг сообразила, что беспокоиться еще рано - почта теперь идет долго, много писем вообще теряется (еще бы, столько почтовых вагонов попадает под бомбежки!), телефонная же сеть в Берлине наверняка повреждена во время налета...
Но он все-таки позвонил. Людмила была в городе, а когда вернулась, профессор встретил ее с таким довольным видом, что она сразу поняла - случилось что-то хорошее. И сразу подумала о Дорнбергере.
- Звонил Эрих, - объявил профессор, - и очень кстати, потому что я уже начинал тревожиться, честно говоря. Хотя почему бы? - он и раньше не баловал нас известиями о себе, а террористические налеты становятся, увы, слишком обыденной деталью нашего быта...
- Он в Берлине? - спросила она как можно безразличнее.
- Нет, он здесь, но заехать не сможет - мало времени. А тебя хочет увидеть, потому что у него какие-то новости. Не для телефона, как он сказал. В четыре часа он будет на Веттинском вокзале, второй перрон - у выхода. Просил только не опоздать, у него в это время поезд...
Еще бы она опоздала! Уже в половине четвертого Людмила пришла на вокзал; второй перрон оказался пустым, прождать на месте целых полчаса казалось невыносимым, она снова спустилась вниз, вышла на Кеннерицштрассе. Когда снова посмотрела на часы, прошло лишь пять минут. Было уже совсем по-зимнему холодно, северо-западный ветер хлестал в лицо ледяной изморосью - то ли тающим снегом, то ли замерзающим на лету дождем. Людмила пошла к Веттинерплац, так по крайней мере ветер дул в спину, опять посмотрела на часы, обошла вокруг Якобикирхе - мрачноватого псевдороманского сооружения с тяжелыми арками и громоздким коническим навершием колокольни, напоминающим "шатры" русских церквей шестнадцатого века. Когда она вернулась на вокзал, у второго перрона уже стоял поезд, было шумно и многолюдно, Дорнбергера она увидела сразу. На секунду ей даже стало нехорошо, так заколотилось сердце. Он тоже увидел ее и радостно улыбнулся - такой же открытой обезоруживающей улыбкой, как в тот день, на мостике у входа в Цвингер.
- Добрый день, - сказала она негромко. - Я рада вас видеть... Эрих. Почему вы не писали, мы все так беспокоились...
- Беспокоились? - переспросил он, не выпуская ее руки. - По какому поводу, Люси?
- Но ведь был налет...
- А, налет! - он улыбнулся еще шире, словно ему напомнили о чем-то радостном. - Ерунда, я в ту ночь был в Цоссене. Да и вообще, если беспокоиться из-за каждого налета... Я тоже рад вас видеть - к сожалению, сегодня только транзитом, - он кивнул в сторону поезда, - а то можно было бы побыть вместе. Погода, правда, не для прогулок... Вам холодно?
- Нет, нет, - заверила она, хотя у нее уже зуб на зуб не попадал - не столько, впрочем, от холода, сколько от волнения. Почему он ничего не говорит о своей новости? - Профессор сказал мне, что у вас есть для меня...
- Некоторые сведения, так точно. По телефону я не стал... Отойдем в сторону, хорошо? Дело вот в чем, Люси: я нашел способ переслать ваше письмо. Этот офицер заехал туда, но найти вашу подругу ему не удалось. Хорошо, что он не стал сразу наводить справки через полицию; пошел по адресу, дом оказался занятым под какое-то военное учреждение, а на вопрос относительно прежних жильцов ему сказали, что их то ли забрало гестапо, то ли...
- Гестапо? - едва слышно переспросила Людмила, не веря своим ушам. - Вы говорите, ее забрало гестапо?
- Они точно не знали, понимаете? Тогда он решил осторожно выяснить через служащих гражданской администрации, у него там нашелся один знакомый. Словом, ему сказали, что ваша подруга работала в тамошнем комиссариате. А в начале июля - там в это время партизанами был убит областной комиссар, - в начале июля она была арестована, но тут же исчезла. Вероятнее всего, бежала.
- Нет, я... я не могу поверить! Чтобы она - работала в комиссариате? И потом - как это, исчезла?
- Бежала, вероятно, - повторил Эрих. - А работать могла и по заданию группы Сопротивления. Иначе почему гестапо ею заинтересовалось? И почему арест совпал с убийством комиссара?
- Боже мой, но... Эрих, вы совершенно уверены, что ваш друг ничего не перепутал?
- Венцель чрезвычайно пунктуальный человек. Он, кстати, предвидел такой вопрос. Чтобы у вас не оставалось сомнений, он сфотографировал дом. Вот, посмотрите...
Расстегнув плащ, он достал из нагрудного кармана конверт и подал Людмиле. Конверт, уже заметно потертый, был тот самый, в который она вложила тогда письмо Тане. Письмо находилось внутри, а с ним и фотография - небольшая, квадратная, ярко и резко напечатанная. Да, знакомый Эриха действительно оказался пунктуальным человеком.
Она не сразу услышала вопрос, не сразу его поняла, потом кивнула, не отрывая глаз от прекрасно сделанного снимка.
- Да, - сказала она непослушными губами, - это наш дом...
На снимке он выглядел каким-то не таким, как помнился. Может быть, потому, что исчез забор и кустов вокруг казалось меньше, наверное их тоже поломали, а оставшиеся были совсем голыми - конечно, это ведь снято недавно, уже осенью. И такой маленький... Боже мой, но Таня...
- Люси, - сказал Эрих, положив руки ей на плечи. - Не надо так, ведь еще ничего не известно. Венцель не мог расспрашивать слишком подробно и настойчиво, но, если бы она была в гестапо, ему бы сказали. Я уверен, ваша подруга бежала и сейчас находится в безопасности. Через месяц там будут русские, мы оставляем все западное Приднепровье... Будьте же благоразумны, во время войны люди получают и более тяжелые известия о своих близких...
Продолжая говорить, он слегка тряхнул ее за плечи, как это делают, желая подбодрить, а потом привлек к себе - и она качнулась к нему как-то безвольно, без мыслей, повинуясь внезапно овладевшему ею порыву - отдаться под защиту, ощутить наконец что-то надежное, способное уцелеть и спасти в этом продолжающем распадаться безумном мире, - и уже испытывая блаженное, никогда ранее не испытанное ощущение покоя и укрытости, исходящее от его рук, которые продолжали держать ее плечи крепко и бережно.
Это не продлилось и секунды. Уже почти коснувшись щекой серо-зеленого офицерского плаща, мокрого и лакированно-блестящего, и ощутив химический запах какой-то искусственной кожи или резины, она вдруг опомнилась и отступила на шаг, схватившись за его рукав, словно боясь потерять равновесие.
- Простите, - пробормотала она, - я совсем...
- Да, да, успокойтесь, - он еще раз сжал ее плечо тем же товарищеским жестом и убрал руки. - Сожалею, что пока не смог порадовать вас доброй вестью, но...
- Все равно, огромное вам спасибо... Эрих. Я понимаю, что это было непросто сделать. Спасибо. Но расскажите о себе хоть немного, если есть время. Вы сейчас в Берлин?
- Нет, сегодня я в другую сторону - в Хемниц и дальше. О себе мне рассказывать нечего - служба есть служба, в Берлине мерзко и становится хуже с каждым днем.
- Последний налет был очень сильный?
- Я в ту ночь в Берлине не был - накануне меня послали в Цоссен, заработался допоздна и решил там ночевать. Но, судя по данным ПВО, налет был средний. Четыреста самолетов, десять сбили в заградительной зоне. Однако не будем говорить о войне! Люси, я часто вспоминаю нашу прогулку по городу. Необычное какое-то впечатление оставил у меня тот день. И знаете, о чем я хотел вас попросить? Мне было бы приятно иметь вашу фотографию. У вас найдется одна для меня?
- Откуда же... - Людмила пожала плечами. - Только на удостоверении личности, ее нельзя, и потом... это фотография отвратительная, нас снимали в лагере... Вообще, я хочу сказать - наверное, это все не надо.
- Чего не надо, Люси?
- Ну, вот... фотография, и вообще.
Эрих помолчал. По свободному пути медленно полз маневрирующий состав, он то останавливался, громыхая и лязгая буферами, то снова трогался. Снизу, из зала ожидания, унылой вереницей шли один за другим громоздко навьюченные оружием и снаряжением солдаты, лица у них были какие-то серые, одинаковые, до неразличимости стертые усталостью и равнодушием.
- Вам вообще не хотелось бы меня видеть? - спросил Эрих.
- Нет, почему, но просто...
- Если вы скажете, Люси, я могу не приезжать.
- Вы, наверное, меня не поняли. Я совершенно не имею права говорить вам - приезжать или не приезжать. Я также должна сказать, что ждала вашего приезда. Или хотя бы телефонного звонка.
- Вам не терпелось узнать, что с письмом?
- Да, еще бы! Но не только это. Я... мне это трудно объяснить, но я здесь никого не знаю, кроме фрау Ильзе и господина профессора. Естественно, каждое новое знакомство...
Эрих, помедлив, ласково коснулся ее локтя.
- Спасибо, Люси, Мне с вами тоже очень как-то... хорошо. Поэтому я спросил о карточке, и если это вас насторожило, то зря. Конечно, я могу обойтись, тем более что есть другой вариант: Иоахим, когда в первый раз рассказывал мне о вас, сказал, что вы похожи на один итальянский портрет - ну, из тех старых, что по его части. Я могу уточнить это и достать репродукцию, даже цветную.
- Стоит ли, - сказала Людмила, улыбаясь. - Не так уж я на нее похожа.
- Вам известно, о какой картине идет речь?
- Да, мне показывали, в альбоме. Я боюсь, Эрих, вы чего-то не понимаете, нам действительно лучше было бы не...
Она не договорила - громкоговоритель на перроне зашипел, свистнул и простуженным голосом объявил об отправлении специального поезда номер такой-то.
- Смотрите-ка, - сказал Эрих, - имперская железная дорога проявляет признаки жизни. Ну что ж, Люси... мне пора! Воина, как говорится, призывает священный долг. Будьте здоровы и не унывайте.
- Счастливого пути, Эрих... - Ей очень хотелось подать ему руку, но не отважилась, и добавила упавшим голосом: - Приезжайте, если будет возможность...
Он, видимо, тоже ждал, что она протянет руку; помедлив, полушутливым жестом приложил к козырьку два пальца, щелкнул каблуками и поклонился. И, не оглядываясь, торопливо похромал к вагону.
Людмила медлила уйти - словно надеялась, что поезд вдруг возьмет и вернется. Глядя вслед, она дошла до конца перрона, потом повернула обратно и, пройдя платформу до другого конца, долго стояла на открытой ее части, где уже не было над головой закопченного стеклянного свода. Ветер немного утих, но похолодало еще больше, небо прояснилось, и бледный водянистый свет сочился сквозь редеющие облака, заставляя неярко блестеть мокрые черепичные крыши Фридрихштадта. Справа, на альтштадтской стороне, проглянувшее вдруг блеклое солнце вызолотило на темном фоне отогнанных к юго-востоку туч один из шпилей королевского замка, видимый отсюда в просвет между кирпичными фасадами Кеннерицштрассе. Поднятое над уровнем улиц железнодорожное полотно, идущее к мосту через Эльбу и дальше к вокзалу Дрезден-Нойштадт, делило эту часть города на два совершенно непохожих района: по правую руку - дворцы, театры, музеи, нарядные витрины на Ринге и Прагерштрассе, а по левую - унылые улицы рабочего предместья, чистые, тщательно выметенные, но такие безрадостные...
Людмила опять подумала о странной прихоти судьбы, поместившей ее в исключительные до неправдоподобия обстоятельства,
о
необъяснимом нагромождении случайностей: то, что эшелон оказался направлен именно сюда, в Дрезден, и что какой-то чиновник, взяв ее "кеннкарту" (а ведь сколько их проходило тогда через его руки!), обратил внимание на пометку "владеет немецким" - и вспомнил о заявлении некоего профессора, искавшего прислугу со знанием языка, и то, наконец, что в доме Штольница появился однажды некто Эрих Дорнбергер... Знать бы только - для чего все это, какой в этом смысл? Наверное, ей проще было бы разделить участь других девушек - работать на какой-нибудь фабрике там, на окраине, и жить в лагерном бараке, а не в роскошной профессорской квартире рядом с Цвингером... В свете того, что она только что узнала о Тане, ей трудно было думать об исключительности своего теперешнего положения, не испытывая чувства невольной вины перед... она и сама не могла бы сказать, перед кем. Перед всеми, очевидно, чья судьба оказалась не столь милостивой.
Но что все-таки произошло там, дома? Если Таня действительно была арестована, да еще в связи с убийством фашистского комиссара... да нет, этого не может быть, "пунктуальный" немец наверняка что-то напутал. Хотя, с другой стороны, фотография - дом он сфотографировал, значит действительно был там, узнавал, зачем бы ему тогда придумывать...
И все же не верится. Чтобы Таня пошла к ним работать? Невозможно себе представить. Разве что, как предположил Эрих, по заданию - это дело другое, это уже на нее похоже. Вполне возможно, что там после ее отъезда и в самом деле возникло какое-то подполье... Тогда, кстати, понятно, почему не было писем: Таня на всякий случай боялась ее скомпрометировать перепиской...
Немолодая особа в форменном кепи железнодорожницы уже несколько минут поглядывала на Людмилу с подозрением. Подойдя наконец, она осведомилась - какого, собственно, черта уважаемая фрейлейн здесь торчит; если провожала кого, так поезд давно ушел, а свидания назначать тут не положено. Испуганно пробормотав извинение, Людмила заторопилась к указателю "Выход в город и к бомбоубежищам". Не хватает ей только проверки!
Спустившись вниз, она вышла на привокзальную улицу, постояла в нерешительности. Домой идти не хотелось: профессор и фрау Ильзе знали, что она писала подруге, теперь начнут расспрашивать. А что она может сказать? Врать им не хочется, а сказать правду - старики могут перепугаться. Если подругу забрало гестапо (пусть даже она потом бежала, это дела не меняет), то нити могут дотянуться и сюда... В общем-то, конечно! Эта мысль пришла ей в голову только сейчас, но показалась не такой уж вздорной. Там могут вспомнить, кто еще жил в этом доме, а на бирже труда все ее данные записаны, конечно, с немецкой аккуратностью - когда выбыла, куда прибыла...
Людмила вдруг подумала, что счастливы фаталисты, спокойно принимающие любой поворот судьбы - "будь что будет". Этого, конечно, просто так перенять нельзя. Это или чувствуешь, или не чувствуешь. Раньше ей такое отношение к жизни представлялось слабостью, трусостью, попыткой прикрыть принципом собственную никчемность; но это было давно, в те невообразимо далекие времена, когда ее собственная жизнь была совершенно благополучной, когда казалось, что такой она и останется навсегда.
С тех пор многое изменилось и вокруг нее, и в ней самой. Еще осенью позапрошлого года, вскоре после катастрофы, как-то придя в себя и осознав всю безысходность своего нового положения, она впервые ощутила однажды, как привлекательна сама идея рока, неумолимого и глухого фатума. Дело ведь не в том, чтобы опустить руки и вообще не пытаться ничего изменить в своей судьбе; такой крайний фатализм если и встречается, то, наверное, лишь где-нибудь на Востоке, где у людей вообще иное отношение к жизни. А разумный фаталист может быть активным человеком, просто он всегда в глубине души готов к тому, что усилия могут остаться тщетными. Теперь Людмила понимала фатализм скорее как признание того, что не все в жизни зависит от наших намерений и действий, а еще точнее - как готовность принять любой вариант судьбы.
Наверное, это было не очень похвально и очень неверно идеологически, уж комсомолке-то подобное мировоззрение вовсе не к лицу. Но это и не было мировоззрением, она вовсе не была убеждена в том, что именно так - и только так - следует видеть и воспринимать мир. Просто с некоторых пор она не могла воспринимать его иначе.
И вот сейчас, когда ей пришла в голову мысль о том, что гестапо может дотянуться до нее в поисках Тани, мысль эта не вызвала страха. Она только подумала, не повредит ли это Штольницам, но тут же успокоила себя: едва ли, уж они-то и вовсе здесь ни при чем.
Может быть, следует их предупредить? Да, рассказать придется - тем более, что и Эрих может случайно обмолвиться, она ведь не предупредила его, что это следует держать в тайне. А как отнесся ко всей этой истории он сам?
Постояв еще на перекрестке, где идущие к Окружной больнице трамваи ныряют под путепровод железной дороги, Людмила тоже свернула налево. В самом деле, как отнесся Эрих? Она вдруг только сейчас сообразила, что он, офицер вермахта, предполагает участие ее подруги в подпольной антифашистской организации на оккупированной этим вермахтом территории и говорит об этом, как о чем-то само собой разумеющемся. Совершенно спокойно. Так, как мог бы сказать ее же, Танин, товарищ по подполью.
Ведь, казалось бы - человек вдруг узнает, что подруга его знакомой была схвачена гестапо; тут первой реакцией будет недоумение, испуг, всякие мысли по поводу этой знакомой: а вдруг она и сама замешана, кто знает, и как теперь это знакомство может отразиться на его собственном положении... Короче говоря, безразлично он к этому отнестись не может. А Эрих отнесся - не безразлично, нет, тут другое - скорее спокойно, и даже с оттенком сочувствия: "Не беспокойтесь, я уверен - ваша подруга в безопасности..."
Но ведь так мог отнестись к подобной новости только тот, кто сам участвует в подпольной борьбе или, по меньшей мере, ее одобряет. Впрочем, то, что Эрих не может не одобрять, ясно из его высказываний; а почему бы, собственно, не предположить, что он и участвует? Это объяснило бы многое...
Темнело, на сигаретной фабрике кончилась смена, и молчаливая толпа женщин затопила тротуары Фридрихштрассе; лица работниц казались такими же стертыми и неразличимыми, как лица тех солдат на перроне. Занятая своими мыслями, Людмила дошла до больницы и сообразила посмотреть на часы лишь у ворот католического кладбища, куда иногда ездила с фрау Ильзе убирать могилу первой жены профессора. Пора было возвращаться, надо еще помочь с ужином... Она повернула обратно, постояв минуту на трамвайной остановке; пытаться сесть в трамвай было бессмысленно: кроме "Ясмацци" в этой части города было еще несколько промышленных предприятий, и смены менялись всюду почти одновременно.
В самом деле, почему Эрих не может быть подпольщиком? За последнее время Людмила как бы невзначай и постепенно выведала у профессора почти все его биографические данные. Отец Эриха - с ним Штольниц дружил еще студентом, а потом они вместе попали на фронт, - отец был из бедной семьи мелкого ремесленника или мастерового. Штольниц и сам - даром что "фон" - вышел не из богатых кругов, а Рудольф Дорнбергер вообще был беден как церковная мышь; оба они, учась в Лейпциге, зарабатывали на жизнь репетиторством. Так что в смысле социального происхождения у Эриха все в порядке - кстати, это вполне объясняет и его разрыв с женой. Та, как выяснилось, - дочь знаменитого берлинского адвоката. Об остальном легко догадаться: они были слишком разными людьми, она не могла разделять взглядов мужа, тянула его в буржуазность. Чему же тут удивляться!
Тогда понятен и его отказ поехать с ней в эмиграцию. Она, возможно, просто бежала от трудностей военного времени, от бомбежек и всего прочего; с точки зрения подпольщика-антифашиста, такой отъезд не назовешь иначе, как обыкновенным дезертирством. Эта дама, положим, и здесь принесла бы не много пользы, подумала Людмила снисходительно. И тут же ей стало стыдно: а ты-то сама приносишь?
Да, она тоже не приносит, если не считать единственного случая. Таня, которую она всегда считала взбалмошной и недостаточно серьезной, в конце концов нашла возможность что-то делать. Конечно, там - дома, среди своих - это проще, а здесь, в ее условиях... Опять-таки, будь она в лагере, в каком-то коллективе, все было бы иначе. Но вот так, одной? Ведь даже связь с "Миктеном-II" - и та оборвалась.
Если бы Эрих мог ей довериться! Но об этом нечего и думать, да он бы и перестал быть в ее глазах серьезным подпольщиком, если бы вздумал откровенничать с кем попало. Ведь она для него именно "кто попало", это совершенно естественно, он о ней ровно ничего не знает. Может быть, со временем... В конце концов, даже этот сегодняшний разговор о Тане тоже мог быть какой-то проверкой?
Людмила чувствовала, что уже окончательно запуталась - кто кому не доверяет, кто кого должен проверять... Важно было другое: догадка относительно подпольной деятельности Эриха
казалась
все
более правдоподобной, потому что в противном случае - окажись она ошибочной - ошибочным оказалось бы все ее представление об этом загадочном человеке. В самом деле, середины тут быть не могло: либо Эрих Дорнбергер подпольщик, либо он болтун и приспособленец. Однако на приспособленца он не похож. А с другой стороны, мало ли людей вовсе не похожи на то, чем они в действительности являются...
Снова пройдя под мостами путепроводов, Людмила по короткой косой Максштрассе вышла на Остра-аллее. Когда подходила к дому, из подъезда показался профессор, выглядел он как-то странно, она даже не сразу узнала его в слабом свете синего фонаря - криво нахлобученная шляпа, болтающийся шарф. Увидев ее, профессор остановился.
- А, это ты, Людхен, - сказал он негромко, и голос его был тоже каким-то неузнаваемым, словно надтреснутым. - Хорошо, что вернулась, я тебя попрошу - посиди там с Ильзе, я сейчас... Знаешь, я схожу за Райнером, хорошо бы он ее посмотрел - ну, дал бы там что-нибудь... Только вот адрес - где же он у меня записан, не помню... один момент...
Он суетливо полез по карманам в поисках записной книжки. Людмила смотрела на него, ничего еще не понимая, но очень испугавшись - даже не за фрау Ильзе, а за него самого, настолько необычным было его состояние. Сказал "схожу за Райнером", а сам ищет адрес - что он, забыл вдруг, где тот принимает?
- Господин профессор, - сказала она как можно спокойнее, - это же на Христианштрассе. Но что с фрау Ильзе? И почему вы не вызвали доктора по телефону?
- По телефону, да-да, конечно, - забормотал профессор, - я просто не сообразил. Ильзе стало плохо, понимаешь... Это естественно, еще бы, единственный сын... Дело в том, Людхен, что... тут пришло, с вечерней почтой, мне надо было вскрыть самому - не подумал, просто в голову не могло... Словом, Эгон убит. Да, вот так. Пал на поле чести, за фюрера и Великую Германию. Ну ничего, ничего, ты только не...



Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 [ 11 ] 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
ВХОД
Логин:
Пароль:
регистрация
забыли пароль?

 

ВЫБОР ЧИТАТЕЛЯ

главная | новости библиотеки | карта библиотеки | реклама в библиотеке | контакты | добавить книгу | ссылки

СЛУЧАЙНАЯ КНИГА
Copyright © 2004 - 2024г.
Библиотека "ВсеКниги". При использовании материалов - ссылка обязательна.