а не каким-то иным, понимал тридцатипятилетний Ричард Браун. Тот младенец,
которым я был во сне, этого знать еще не мог. Тем не менее, я смотрел на мир
его глазами. Я был младенцем!
громко, хохотали и курили, обдавая меня дымом. А я лежал перед ними,
распеленутый, голенький, дрыгал ножками и хныкал. По большей части это были
женщины, смуглые, в черных косынках с яркими цветами на головах, с огромными
серьгами в ушах, бусами и ожерельями из металлических бляшек на шеях. На
плечах у них были серые пуховые платки. Все это опять-таки определил капрал
Браун, а младенец только таращился на непривычные предметы и повизгивал от
страха.
черном пальто и широкополой шляпе. На его руке сиял огромный золотой
перстень-печатка с выпуклым изображением швейцарского креста или знака "+" -
этого определить точно даже взрослый Браун не мог. Он прикоснулся перстнем к
моему лбу и сказал что-то непонятное. А потом захохотал и сделал "козу", то
есть сунул мне - младенцу - два пальца под нос и сказал что-то вроде
"утю-тю-тю-тю!".
сравнение нормального Брауна, разумеется! Потому что гоготали и говорили на
непонятном языке, которого и взрослый Браун никогда не слышал. Именно на
этом языке мужчина, видимо, он был вождем, отдал распоряжение, после
которого меня стали запеленывать. Но это были уже не мои пеленки! Я почуял
разницу кожей и, будь у меня возможность говорить, заорал бы: "Вы мошенница,
мэм! У меня были отличные, теплые и сухие байковые пеленки, а вы заменили их
какой-то сырой дерюгой, которую сто лет не сушили и не гладили утюгом!
Немедленно возвратите мне мои личные вещи или я позову полицию!" Увы, если
содержание воплей, которые издавал младенец, было примерно таким, то гнусные
похитительницы пеленок их не понимали. Они сунули мне в рот какую-то кислую,
уже обслюнявленную кем-то пустышку и заставили меня в буквальном смысле
заткнуться. В довершение всего они лишили меня нежного теплого ватного
одеяльца из голубого атласа и замотали в какое-то тощее, грубое и колючее,
не то из верблюжьей шерсти, не то из наждачной бумаги. Поверх него - уж
лучше бы наоборот! - накрутили серый пуховый платок, пропахший нафталином и
табаком. Затем меня туго стянули какой-то тряпкой или косынкой. Вновь мой
носик уткнулся в колючий, шершавый мех воротника. Опять промелькнул сизый
нос с царапиной. Я хлюпал пустышкой и молчал, но мне было очень страшно.
злее, потому что дул сильный ветер. Солнца и неба не наблюдалось, кругом был
мрак, зловеще подсвеченный желтоватыми пятнами тусклых фонарей и
прямоугольных окон невысоких домов. И еще скрипел снег, то синий в тени, то
желтоватый под фонарями.
автобус, но мог бы поклясться, что не знает, какой он марки, и дать голову
на отсечение, что никогда таких автобусов не видел. Младенец-"я" перепугался
до дрожи, когда этот монстр, светивший фарами и заиндевевшими окнами,
утробно рыча двигателем и выпустив из выхлопной трубы облако дыма,
приблизился к группе людей, стоявших на снегу у фонарного столба. Пустышка
выпала у меня изо рта, и я заорал, но женщина, державшая меня на руках,
ловко успела подхватить пустышку в воздухе и вновь запихала ее мне в рот. Я
опять вынужден был замолчать... И проснулся.
следовало, что проспал я часиков десять. На мне не было ничего. Под головой
у меня обнаружилась пышная подушка, а под левой рукой - нечто похожее на
вымя коровы-рекордистки. Я открыл глаза и попытался приподнять очугуневшую с
перепоя голову. Вымя было отнюдь не коровье, а женское. Чуть дальше лежало
еще одно такое же. Назвать их как-то благороднее у меня язык не
поворачивается. Все остальное, что было приложено к этому чудовищному бюсту,
поражало воображение и будило во мне непреодолимый ужас. Мне пришлось
собрать остаток сил, чтобы выбраться из-под переброшенной через меня
огромной ляжки весом не менее чем в полтораста фунтов.
разглядел через щели опухших с похмелья глаз свое оружие и одежду. Я уже
успел надеть штаны, когда мое отсутствие в постели было обнаружено.
писклявым голосом провизжала супертолстуха.
вы вчера объявили меня национализированной, увели сюда и... Это было так
прекрасно! Да здравствует национализация женщин! Вива!
этого, но пол оставался целехонек. Проваливаться было некуда. Ощущение было
такое, будто мне сообщили о том, что я изнасиловал свиноматку.
Лопеса!
выпивали...
одеться. - Но так было до того момента, когда в комнату вошла я. А как
только я пришла, ваш капитан или генерал, точно не помню его чина, объявил
меня национализированной. Вы его, кажется, поддержали и требовали немедленно
издать декрет о расторжении всех браков и полной национализации женщин.
Фелипе это почему-то не понравилось, он сказал, что жена - это не частная, а
личная собственность и об этом он даже что-то читал у Карла Маркса. А вы,
если я не ошибаюсь, двинули его кулаком и крикнули, что он реакционер.
Капитан объявил его арестованным, взял за шиворот и посадил в туалет. Фелипе
кричал, что он не виноват, что его должны выпустить, что он сторонник
демократического социализма, борец за свободу гомосексуализма, а
ортодоксальные коммунисты - сволочи. Тогда вы, сеньор, открыли дверь, но не
выпустили Фелипе, а обмакнули его головой в унитаз. При этом вы кричали
здравицы в честь Брежнева и Фиделя. Ваш капитан заснул, несмотря на то, что
Фелипе в туалете скандировал: "Свободу! Свободу! Свободу!" - а потом кричал,
что нельзя человека за политические убеждения сажать в карцер и поить водой
из унитаза. Потом он начал блевать и заснул. А вы взяли меня на руки и
отнесли сюда...
можно скорее покинул дом.
сумел, я завертел своей чугунной головой, будто надеялся увидеть кого-то из
своих. Но площадь была пустынна.
открыл, на нашу голову, этот дурацкий остров. Первооткрыватель стоял, гордо
держа в руке обнаженную шпагу, но повернута она была так, будто испанец,
проголодавшись с дороги, собирался зажарить на ней курицу. Вероятнее всего,
именно о курице и мечтал тот неизвестный мне скульптор, который отлил из
бронзы это чудо. Помимо шпаги-вертела, которую конкистадор держал почему-то
левой рукой, немаловажной деталью памятника был голубь Мира с оливковой
ветвью в клюве. Голубь, рожденный фантазией, как мне казалось, очень
голодного скульптора, напоминал перекормленного каплуна, а оливковая ветвь
смахивала на связку лаврового листа для приправы. Наконец, правая рука
испанца как-то уж очень хищно тянулась к шее голубя-каплуна, хотя по замыслу
заказчика конкистадор должен был осенять себя крестным знамением. У подножия
монумента были установлены четыре старинные мортиры, в которые местные
жители плевали как в урны и кидали туда окурки сигар. Но самым любопытным
было то, что лицо памятника было обращено не к церкви или мэрии, а в сторону
пивной, или пулькерии, как ее здесь именовали.
было промочить горло.
работал кондиционер и не было ни одного посетителя. Хозяин открыл для меня
банку "Карлсберга", я плеснул прохладную благодать в глотку и понял, что
жизнь все еще прекрасна, даже если приходится устраивать коммунистическую
революцию.
местных денег, да и долларов тоже. Меня ничуть не удивило, что хозяин и
бровью не повел относительно моего вооружения и одежды.
очень озабочен: Капитан приказал ему созвать митинг. Солнце немного
сдвинулось в сторону от зенита, тень от монумента легла на площадь, и стало
попрохладнее. На площади появился поначалу дед Вердуго в сопровождении
Малыша и Киски. Потом притопал оркестр добровольных пожарных, заигравший
"Марш 26 июля". Я подошел к нашим и узнал, что Капитан вчера ночью,
оказывается, не только запер мэра в сортире, но и реквизировал пулькерию,
объявил ее национальным достоянием и велел кабатчику поить всех желающих за
деньги мирового капитала. Именно поэтому, ожидая, когда мировой капитал
раскошелится, хозяин пулькерии и не взял с меня ни гроша.
объявил митинг открытым; Он трепался почти полчаса, объявил Лос-Панчос
освобожденной территорией, призвал жителей записываться в
национально-освободительную армию, создать в городе революционный комитет и
неустанно бороться с врагами. После этого еще десять минут орал Капитан,
сильно охрипший от вчерашнего. Капитан объявил об аресте мэра и смещении
всех муниципальных советников, упразднении полиции и переименовании ее в
народную гвардию. Начальником народной гвардии, председателем ревкома и
командующим национально-освободительными силами города Лос-Панчоса Капитан
приказал избрать деда Вердуго. Никто не воспротивился. Комиссар сбегал в
ближайшее похоронное бюро и "именем революции" реквизировал там алую ленту с
золотыми буквами; "Дорогому и незабвенному", - которая, очевидно,