планировали другой источник звука...
раскладывал ноты на пюпитре, он все думал: а вдруг Наташа ушла из зала и
он ее никогда больше не увидит? Но нет, он чувствовал, что она здесь, что
она откуда-то из черноты зала смотрит сейчас на него, и смотрит не из
пустого любопытства, а ожидая от него музыки и волнуясь за него. И Данилов
поднял смычок. Теперь он уже ни о чем ином не мог думать, кроме как о том,
что сыграть все следует верно, нигде не сфальшивить и не ошибиться. Он был
внимателен и точен, недавние его мысли о том, что сыграть эти пьесы
удастся легко, без душевных затрат, казались ему самонадеянностью и
бахвальством; в третьей пьесе он ошибся, сразу же опустил смычок и,
извинившись перед публикой, стал играть снова. Вдруг у него, верно, все
пошло легко, родилась музыка, и дальнейшая жизнь этой музыки зависела
вовсе не от разлинованных бумаг, что лежали на пюпитре, а от инструмента
Данилова и его рук, от того, что было в душе Данилова, от пронзительного и
высокого чувства, возникшего в нем сейчас. "Бог ты мой, - думал Данилов, -
как хорошо-то! Так бы всегда было!"
долго еще держал смычок у струн, но все же опустил и смычок и альт.
Аплодисменты, какие можно было услышать после Китриных прыжков Плисецкой,
нарушили его чудесное состояние. Растерянно Данилов смотрел в зал, готов
был и молить: "Зачем вы? Не надо! Не надо... Посидите тихо... Не
распугивайте мои звуки, они еще где-то здесь, они еще не отлетели..."
Данилов обернулся и увидел, что и за столом люди в усердии хлопают ему, а
гитаристы, высыпавшие из-за кулис, показывают большие пальцы. Мелехин,
тотчас же оказавшийся рядом с Даниловым, зашептал ему страстно:
третьей пьесы я хотел сбежать... Мишку Коренева клял, негодяя и предателя.
Но тут ты начал! Как ты играл! Ты всю душу мне вывернул! А ведь в нотах-то
дрянь была, мура собачья!..
скупые...
мнению, восемь пьес написала машина. Люди посмелее выкрикивали с места,
что первые три, а больше машина ничего и не писала. Встал юный лаборант и
сказал, что, напротив, все сочинила машина, и она же все сыграла, а солист
из театра водил смычком для видимости под фонограмму, как это делается на
телевидении. Лаборанта стали срамить, обозвали дураком, технократом,
козлом нечесаным, хотели запретить ему смотреть "Серенаду солнечной
долины". Ученые умы, сидевшие за столом, тоже склонялись к тому, что
машина сочинила первые опусы. Спросили Данилова, что он думает. Он сказал,
что он ничего не думает. Тогда Лещов с торжеством, с каким принцесса
Турандот объявляла ответы на загадки, гибельные для ее женихов, сказал,
что машина написала пьесы вторую, четвертую, пятую, восьмую и с десятой по
тринадцатую. Зал затих пристыженный. Но началась дискуссия.
дрожью в голосе говорил человек в черной маске, скорей всего
проницательный профессор Деревенькин, судили о музыке и другие умы. А
Данилов их не слушал. Какие-то обрывки мыслей и фраз до него доносились,
но его не задевали. Он сидел усталый, опустошенный... Сила, тонкая и
серебряная, из него изошла. Данилов сейчас выпил бы кофе с коньяком или
хотя бы две кружки пива. Во рту и горле у него было сухо, будто и не в
инструменте десятью минутами раньше, а в самом Данилове, в его гортани и
его легких рождался звук. "Как играл-то я хорошо! - опять удивился
Данилов. - Отчего это?.." И тут он испугался, подумал, что, может быть,
нечаянно сдвинул пластинку браслета и перешел в демоническое состояние.
человеком. "Нет, молодец! - сказал он себе. - Скотина ты, Данилов! Можешь
ведь! Раз этакую дрянь сыграл, да еще написанную для скрипки, стало быть,
умеешь! Только ведь тут одного умения мало и таланта мало, тут ведь и еще
нужно нечто... Вдохновение, что ли, нынче снизошло?" Наверное, согласился
Данилов сам с собою, снизошло. Отчего же ему и не снизойти... "А ведь я
для Наташи играл", - подумал Данилов.
Лещова, - поделиться мыслями о музыке, написанной машиной...
машина. В душе моей музыка была!" Однако вымолвил неуверенно:
судить о будущем, не первый уже...
Наташу..."
тот нарушил правила приличия.
А я не могу... Я давно не видел "Серенаду солнечной долины"... Это ведь
музыкальный фильм.
выставят на стол всякую дрянь...
пиджака распирали образцы шоколадных конфет "Волки и овцы".
человеческой музыки, Данилов со стулом отъехал к кулисам и был таков. В
пустынном (если не считать очереди у буфета) фойе он уложил укутанный
платком инструмент в футляр, обернулся и увидел Наташу.
уйдете и я вас больше никогда не увижу. Я и вышла. Спасибо вам за
музыку!..
сегодня получилось...
"Серенаду".
пьесы, я слышала...
публику словами о желтой любви, двери в фойе распахнулись, и Наташа
увлекла Данилова в зал, кино, по ее словам, должно было тут же начаться.
Свет погас, Данилов сидел уже между Екатериной Ивановной и Наташей, милый
сердцу инструмент держал на коленях, словно уснувшего младенца. Фильм был
хороший, как любое доброе воспоминание детства. Однако на экран Данилов
смотрел чуть ли не рассеянно, и даже громкие, счастливые мелодии Глена
Миллера, словно и не подозревавшие о неминуемой и скорой гибели маэстро в
военном небе, не заставили забыть Данилова, что он сидит рядом с Наташей и
это главное. "Что происходит-то со мной? - думал Данилов. - Разве прежде
так складывались мои отношения с женщинами? Они были легки. Беспечны и
азартны, как игры. Если ж и случалось мне робеть, так это - в первые
мгновенья. А сейчас все во мне трепещет - эвон! - уже целый вечер! И не
видно этому трепетанию конца... И хорошо, что не видно! Неужели это -
наваждение? А вдруг интрига какая?" Но нет, эту гадкую мысль Данилов тут
же отбросил.
музыки. Наоборот, он чувствовал теперь, что в него возвращается тонкая
серебряная сила, и возвращается именно с левой сердечной стороны, то есть
с той самой стороны, где сейчас находилась на земле Наташа.
выглянул из-за угла последней надежды Кудасов и, все поняв, скрылся в
досаде, а Данилов остался в тишине черно-белой улицы с Наташей.
- Переулки в Старых Садах. А уж ночью взглянуть на них - одна радость.
полем Хитрова рынка добрели до Подкопаевского переулка и у Николы в
Подкопае свернули к Хохлам. Справа от них тихо темнели палаты Шуйских и
выше - длинный, голубой днем, штаб эсеров, разгромленный в августе
восемнадцатого и ставший нынче детским садом, а в кривом колене
Хохловского переулка их встретила ночным гудом нотопечатня Юргенсона, ныне
музыкальная типография, каждый раз обжигавшая Данилова памятью о Петре
Ильиче, приносившем сюда свои теплые еще листы. Наташа молчала, Данилов
ничего не говорил ей о своих любимых местах, о путанице горбатых
переулков, он отчего-то был уверен, что Наташа чувствует сейчас все, что
чувствует и он. У Троицы в Хохлах, блестевшей и в ночи кружевным золоченым
цветком свежего креста, они остановились. Налево убегала знакомая Данилову
проходная тропинка в Колпачный переулок, к палатам гетмана Мазепы.