Воейкова была женой другого, Языков оказался до крайности стеснителен. Оба,
и Вульф, и Пушкин, были в этом отношении противоположностью Языкову: шумны,
активны и решительны по амурной части.
Михайловское, не желая принимать участия в гульбищах, а возможно, и
опасаясь, как бы общение с опальным поэтом не повредило его собственной
репутации. Пушкин зовет Языкова приехать, а тот пишет брату: "Ведь с ними
вязаться, лишь грех один, суета".
Женевском озере:
тебе анекдот про Пушкина,-- пишет Языков брату 9 августа 1825 года.-- Ты,
верно, слышал, что он болен аневризмом; его не пускают лечиться дальше
Пскова, почему Жуковский и просил здешнего известного оператора Мойера туда
к нему съездить и сделать операцию; Мойер, разумеется, согласился и собрался
уже в дорогу, как вдруг получил письмо от Пушкина, в котором сей просит его
не приезжать и не беспокоиться о его здоровье. Письмо написано очень учтиво
и сверкает блестками самолюбия. Я не понимаю этого поступка Пушкина!
Впрочем, едва ли можно объяснить его правилами здорового разума!".
Языков все-таки появился в Тригорском и Михайловском, хотя много времени
было проведено в дружбе, гуляньях, пирушках и откровенных беседах, он
оставался чужим. Накануне отъезда Пушкина из Михайловского (по совпадению)
он напишет брату: "У меня завелась переписка с Пушкиным -- дело очень
любопытное. Дай Бог только, чтобы земская полиция в него не вмешалась!".
Пушкин считает Языкова близким по союзу поэтов, а Языков, тремя годами позже
провожая приятеля в Германию, советует собрать там сокровища веков,--
посвятить себя патриотизму. Заболев, Языков поехал лечиться за границу, но
там ему не понравилось, и он вернулся на Волгу.
продолжала оставаться неопределенной, и Пушкину надо было на что-то
решаться. Тригорские друзья и друзья их друзей были милы в компании, и
весело было с ними проводить время, но теперь они разъехались и напрочь
забыли о Михайловском затворнике до следующих вакаций.
Псков. Вяземский находился в Ревеле (Таллинне), куда выехал на летний отдых.
Там же отдыхали родители Пушкина и его сестра. Вяземский, поддерживая
контакт с родителями Пушкина, одновременно внушал ему, что поездка в Псков
необходима "во-первых, для здоровья, а во-вторых, для будущего". "Для
будущего" надо поступить, как разрешено, нежелание ехать сочтут за
неповиновение, и ошейник могут еще туже затянуть: "Право, образумься, и
вспомни собаку Хемницера, которую каждый раз короче привязывали, есть еще и
такая привязь, что разом угомонит дыхание; у султанов она называется
почетным снурком, а у нас этот пояс называется Уральским хребтом".
"Ты ли один терпишь,-- взывал Вяземский,-- и на тебе ли одном обрушилось
бремя невзгод, сопряженных с настоящим положением не только нашим, но и
вообще европейским". Вяземский удерживал Пушкина от побега. Альтернативой
был все тот же Псков. "Соскучишься в городе -- никто тебе не запретит
возвратиться в Михайловское: все и в тюрьме лучше иметь две комнаты; а
главное то, что выпуск в другую комнату есть уже некоторый задаток свободы".
И дальше в том же письме Вяземского: "Будем беспристрастны: не сам ли ты
частью виноват в своем положении?".
лучше? Не дают выехать? Но ты же сам виноват в том положении, в котором
оказался. Вот оно: сам виноват. А в чем виноват русский поэт? Вяземский так
формулирует вину: "Ты сажал цветы, не сообразясь с климатом". И совет:
"Отдохни! Попробуй плыть по воде: ты довольно боролся с течением".
Вяземский недвусмысленно объясняет другу, что инакомыслие в этой стране
нецелесообразно. Положение гонимого в русских условиях не прибавляет
популярности в глазах русской публики. "Хоть будь в кандалах,-- пишет
Вяземский,-- то одни и те же друзья, которые теперь о тебе жалеют и пекутся,
одна сестра, которая и теперь о тебе плачет, понесут на сердце своем твои
железа, но их звук не разбудит ни одной новой мысли в толпе, в народе,
который у нас мало чуток!". Вяземский несправедливо обвинял Пушкина в
донкихотстве: "Оппозиция -- у нас бесплодное и пустое ремесло во всех
отношениях: она может быть домашним рукоделием про себя и в честь своих
пенатов, если набожная душа отречься от нее не может, но промыслом ей быть
нельзя. Она не в цене у народа...".
"Пушкин как блестящий пример превратностей различных ничтожен в русском
народе: за выкуп его никто не даст алтына, хотя по шести рублей и платится
каждая его стихотворческая отрыжка. Мне все кажется, que vous comptez sans
votre hote (что вы строите расчеты без хозяина.-- Ю.Д.), и что ты служишь
чему-то, чего у нас нет". Даже близкие друзья осуждали Пушкина за то, в чем
он не был виноват. Он служил тому, чего здесь нет, потому что ему не давали
служить этому там.
отцом, ведь известие о ссоре вредит поэту в глазах Александра I. Друзья не
помогают не потому, что они плохие друзья, они не могут помочь, они такие же
собаки Хемницера, только поводок подлинней. Вяземский из них -- самый
догадливый, самый терпимый, но и он призывает к смирению. Уговаривая
смириться, Вяземский тем самым в письме доказывает, что в России Пушкину
жизни нет и быть не может. И Пушкин прямо пишет ему, что его болезнь -- лишь
предлог: "Аневризмом своим дорожил я пять лет как последним предлогом к
избавлению, ultima ratio libertatis -- и вдруг последняя моя надежда
разрушена проклятым дозволением ехать лечиться в ссылку". Латинские слова
переводятся в разных изданиях как "последним доводом за освобождение" или
"последним доводом в пользу освобождения",-- но там и там довод, а у Пушкина
суть черным по белому предлог. Эту разнопонимаемость Пушкин выразил в
каламбуре: "...друзья хлопочут о моей жиле, а я об жилье. Каково?".
и снова сообщает Жуковскому, что он болен аневризмом вот уже пять лет (два
месяца назад он писал тому же Жуковскому, что болен десять лет). "Вам легко
на досуге укорять в неблагодарности,-- отвечает Пушкин Вяземскому,-- а были
бы вы (чего Боже упаси) на моем месте, так может быть и пуще моего
взбеленились... Они заботятся о жизни моей; благодарю -- но черт ли в эдакой
жизни?.. Нет, дружба входит в заговор с тиранством, сама берется оправдать
его, отвратить негодование; выписывают мне Мойера, который, конечно, может
совершить операцию и в сибирском руднике... Я знаю, что право жаловаться
ничтожно, как и все прочие, но оно есть в природе вещей. Погоди. Не
демонствуй, Асмодей: мысли твои об общем мнении, о суете гонения и
страдальчества (положим) справедливы,-- но помилуй... Это моя религия; я уже
не фанатик, но все еще набожен. Не отнимай у схимника надежду рая и страх
ада".
у вас. Счастливец! он видел и Рим, и Везувий". Письма В.А.Перовского с
восторгами об увиденном в Италии были опубликованы незадолго до этого в
"Северных цветах". А Жуковский советовал Пушкину не только прооперироваться,
но и делать быстрей "Годунова". При наличии "правильной" пьесы легче-де
будет помочь автору.
ничего более верного и отрадного, нежели дружба и свобода,-- пишет он
Осиповой.-- Вы научили меня ценить всю прелесть первой". И в то же время:
словом, он Пушкин, и они его не понимают. Он устал. Современник, встречавший
его в это время, говорит: "...на нем был виден отпечаток грусти...". Поэзия
Пушкину надоела: "...на все мои стихи я гляжу довольно равнодушно, как на
старые проказы". Он пишет Анне Керн в конце сентября: "Пусть сама судьба
распоряжается моей жизнью; я ни во что не хочу вмешиваться". Между тем это
лишь поза, игра, кокетство. Он спешит успокоить знакомых в Петербурге, что
они не зря за него хлопотали: быть по сему, осенью он съездит в Псков. В
голове его созревает компромиссный вариант, следующая попытка. Но прежде чем
перейти к новому замыслу Пушкина выбраться за границу, скажем еще об одной
встрече со старым приятелем, которая состоялась неподалеку от Михайловского.
сообщил своему племяннику в Париж, что общается с Пушкиным. Племянник
собирался навестить дядю по дороге из-за границы домой. Это был лицейский
товарищ и тезка поэта Александр Горчаков, дипломат, ставший впоследствии
министром иностранных дел Российской империи, канцлером. Однокашников многое
разделяло, но и объединяло многое. Они общались не раз в Петербурге во время
приездов Горчакова из-за границы, хотя особой близости и доверия у Пушкина к