утверждал, что есть специальные детские блюда, а генерал в это не верил. Но
Молоховец побеждал и плакал по ночам над листами рецептов, писанных на
веленевой бумаге с золотым обрезом.
- В машину, - сказал генерал, и мальчик вылез, уступив мне свое место.
- Я уселся. Генерал, перегнувшись, захлопнул дверцу и
опустил два стекла. Мальчик ухватился за перемычку между стеклами и
пристроился снаружи. Генерал погнал машину по петляющей дороге. Оранжевые
откосы помчались вверх и назад, травянистые обочины и разъезженные колеи то
проваливались куда-то вниз, то взлетали до самых стекол, и тогда коленка
мальчика бороздила грунт на уровне его подбородка. Мне надоел ледяной комок
где-то в грудной клетке, там, где было сердце, а также расширенные глаза
Клавдии Ивановны, слепо глядевшие вперед, и я положил свою руку на белые
запястья мальчика, вцепившегося в перемычку. Но генерал, даже не
покосившись, сказал:
- Отставить.
- И я убрал руку.
- Мальчик доехал так до самого часового под дощатым
грибом. Когда часовой крикнул "Стой, кто идет?" и остановил машину, хотя
прекрасно знал, кто идет, и именно поэтому крикнул мальчик соскочил на
землю и пошел в часть, спрятав в карманы фиолетовые кисти рук.
- Трудно сказать, на чем он там держался снаружи. Я даже
не помню, есть ли у "доджа" подножки. Но когда газеты пишут о космонавтах,
я все ожидаю увидеть фамилию этого мальчика. Вот как генерал понимал первый
сорт.
- Вот какой мой генерал! Это мой генерал. Это только
кажется, что генералы выбирают себе подчиненных. На самом деле все наоборот.
- И запомни. В художестве я не разбираюсь... Впрочем, медведей в сосновом
бору пора подарить Клавдии Ивановне, она любит природу... Но в жизни я
смыслю. Нужно уметь все, что умеют остальные, и еще кое-что. Желаю тебе
трудной жизни.
- Слушаюсь, - угрюмо сказал я. - Только я считаю, искусство - это красота.
- И я так считаю, - сказал генерал.
- Значит, радость.
- Она только потом радость, - сказал генерал. - Трудней красоты, как я
понимаю, нет ничего. А если искусство не десант за красотой, то на черта
оно нужно?
- Без стука вошел Молоховец с горящим взором и принес
мне термос с каким-то питательным пойлом.
- А если будет десант на Марс, возьмете меня художником? - спросил я.
- Если Молоховец одобрит - возьму, - сказал генерал.
- Отшутился. Не понял. И я поехал на аэродром.
- В самолете я попробовал из термоса марсианское пойло,
отдышался и с трудом вспомнил, как называется эта штука, которую пили у
себя на горке древнегреческие боги, - нектар она называется. Это я не
понял. Генерал не отшутился, а посмеялся. Он умел все, что умеют все, и еще
кое-что. А ведь я насчет Марса сказал просто так. Никто еще не знал тогда,
что это так близко. Просто горечь разлуки душила меня, я расставался с
человеком, которого узнал только сейчас, во время последнего и
единственного настоящего разговора, и вот теперь я терял его, потому что
людей так много, а мгновений нежности так мало.
- Гудели моторы, облака скрывали обгорелую землю, я пил
марсианский нектар, и мне казалось, что я начинаю догадываться, зачем нужны
художники. Чтобы останавливать мгновения, которые прекрасны. Напрасно
боялся этого старый Г¬те. Это его черт напугал. Мгновенье - это не мертвый
камушек, а живое существо, лепесток. И я подумал, что надо копить их, эти
мгновенья, копить неистово, изо всех сил, чтобы их стало столько же,
сколько людей на земле - живых, погибших и еще не родившихся. Только в этом
случае каждый порядочный десантник будет чувствовать себя более или менее
сносно.
- И вот теперь я лежал на койке в офицерском общежитии в
Москве, и была ночь, но никто не спал, все только проваливались куда-то и
поднимали головы от каждого шороха на темной стене Потом начинали тлеть
цигарки, и снова все проваливались куда-то. Потом репродуктор на стене
откашлялся. Пронесся гул по огромным комнатам, и все стихло. Два часа ночи.
По всей планете прошел гул, и вся планета затихла. Диктор сказал:
- ...Безоговорочная капитуляция... Что бы ни случилось потом, - в ночь с
8-го на 9 мая 1945, в два часа десять минут началась безоговорочная
капитуляция ночи.
- Подробности, скорей подробности, иначе никто не
поверит, хотя это все было и, следовательно, есть.
- Сначала это было помешательство. Все офицерское
общежитие плясало на койках и на столах, раздавались сиплые крики и
болтались белые завязки рубашек и кальсон.
- Потом с треском и пылью рухнули сорванные шторы
затемнения, и в распахнутые окна заглянул бледный рассвет.
- Потом гремела радиола, и на утреннем асфальте плясали
одинокие дневальные, а все остальные одичавшими ордами метались по городу.
- Потом военные прятались в подъездах, а их ловили, как
зайчиков, вытаскивали на улицы, и над всеми толпами взлетала в небо
растерянная братва, гремя медалями.
- Искали маскировку, добывали земные костюмы, потому что
в этот день солдаты твердо ходили по небу, а когда опускались на землю,
жили в состоянии невесомости.
- Вечер приближался.
- Чины и должности не имели значения. Я видел зажатый
толпой черный лимузин и сжавшегося на заднем сиденье мерцающего золотом
адмирала. Он привык к качке на воде и не хотел в воздух.
- Я видел Красную площадь, открытые машины кинохроники и
демонстрации, которые шли навстречу друг другу. - Я
слышал неистовый крик мальчишек:
- Иностранца поймали!..
- И видел колонну младенцев четырнадцати-пятнадцати лет,
которые тащили огромного иностранца. Тело его было где-то внизу, а взлетали
только его ноги в лакированных бутсах, которые мальчишки пытались качать на
ходу. Это, наверно, был Морган, или Рокфеллер, или Мэлон, или Дюпон - черт
его знает, все равно. В этот день любой, кто хоть одну банку
консервированных сосисок вложил в блюдо Молоховца, мог рассчитывать, чтобы
его качнули мальчишки. Завтра! Завтра они вернутся к земным счетам. Сегодня
фашизм рухнул. Слушай, Морган, Рокфеллер, Мэлон или Дюпон, неужели ты
забыл, как тебя качали мальчишки и как впереди несли твою зеленую велюровую
шляпу и "кодак"? Неужели ты забыл, как милиция сдерживала толпу у старого
посольства на Манеже, - там, где сейчас "Интурист", - а в арке здания,
построенного Желтовским по заказу посла Буллита, точь-в-точь по рисунку
Палладию, неистовствовали тромбоны и помповые корнеты джаза американских
моряков, а сверху вниз и снизу вверх, с балконов и на балконы, где
толкалась вся гражданская и военная миссия союзников, летели фляги и
папиросы. Эх, Морган, Рокфеллер, Мэлон или Дюпон!..
- Я видел сетку прожекторов над площадями и тысячу
орудий, изрыгавших пламя и превращавших небо в палитру. Мы все это видели.
Скупые души скажут, что это салюты.
- Я видел только одного военного, которого не качали.
Это был пожилой человек. Герой Советского Союза, полковник в застиранной
форме, который купил у мороженщины весь ее ящик с мороженым и спускался по
улице Горького, надев лямку на красную шею. Он раздавал бесплатно встречным
детям целлофановые плитки, и губы его плясали, а слезы стекали по щекам, по
шее на грязный от эшелонной копоти подворотничок. Вот что такое мир, братцы!
- Мы же люди, братцы, нас мало - людей. Всего
каких-нибудь два с половиной миллиарда. Один несчастный земной шарик.
Детский садик истории. Человек - это единственное животное, которое
сознает, чем он является. Неужели, чтобы он это вспомнил, предварительно
нужна война?
- До осени сорок пятого года я был в резерве. Потом
демобилизовался. Уже есть на свете атомная бомба, по никто еще ее не
боится, потому что она у союзников. А кто боится союзников? Боятся только
врагов, а враги - это разбитые гитлеровцы и японцы, о которых до этого мы
знали только, что они отличаются немыслимой силой воли, как у
штабс-капитана Рыбникова, самурайской хитростью, и у них выступают вперед
зубы, для чего артисты в детективных пьесах делали поверх своих зубов еще
искусственные.
- Чего мы боимся? Мы боимся только мороза. Потому что
идет первая послевоенная зима, и Москве может не хватить топлива. А так
лично мне чего бояться? Мне нет двадцати трех, деньги, слава богу, уже
кончились. Потому что открыты коммерческие магазины, а в них продают
"Белочку", шоколад с орехами, который очень любят девчата, а также они
любят мороженое, а пачка стоит пятнадцать рублей. Ну еще и еда, конечно.
- Мы едем на лесозаготовки.
- Поезд выбрался с окружной дороги, и мимо окон вдоль
путей тянутся гряды, барханы, дюны, завалы, заторы дров, присыпанных
снегом, которые подтягивают и подтягивают к Москве. У меня в мешке пятьсот
пятьдесят граммов сала, полголовы сахара и бутылка зеленой водки, залитая
сургучом. Еще в вещмешке у меня томик Грина, а там феерия про Алые паруса и
про девушек, трогательных, как серны, которые всегда ждут и никогда не
изменяют.
Не шуми, океан, не пугай,
Нас земля испугала давно.
В теплый край, в южный край,