Будет много интересных людей... И вы, Валентин, тоже приходите, - обернулся
он к Муромцеву. - У нас любят ваши вещи.
секут нашу ситуацию...
трое направились к выходу. Валентин же остался в библиотеке.
запахами и лаской. И Олег чувствовал, что еще встретит кого-нибудь из своих.
На этот раз мелькнула Светлана Волгина, помахав рукой и сказав, что спешит к
Ниночке Сафроновой.
исчезла.
гениально-безумна среди наших подруг по подполью!
Они были уже в саду при библиотеке.
как-нибудь его пригласить на вечер к себе... Не знаю, только, как до него
добраться.
временем...
Там они втроем уютно отдохнули - очевидно, даже в двадцатом веке есть места,
где можно расслабиться. Наконец, простились в предвидении большого вечера у
Омаровых.
садились в троллейбус.
люди, продающие малодоступную литературу на черном рынке.
раздались неожиданные шесть звонков и появилась Катя Корнилова.
новость последнюю, страшную: Максим Радов умирает!(затем становится Радиным)
Москве, и было ему всего 25 лет. Слава его только начала восходить, и
пророчили ему необыкновенное будущее.
знали его многие. Было известно, что он болен, но никто не ожидал такого
жуткого поворота.
практически не дает никаких надежд на выздоровление. Причем все должно
кончиться довольно быстро. И наконец так получилось, что диагноз не удалось
скрыть - в том числе и от больного.
то только на чудо - оставались: бывали единичные случаи спонтанного
самоизлечения от этой болезни; но их было до невероятности мало, всего
несколько за всю историю медицины. К тому же силы его быстро таяли, но в
больнице Максим не хотел долго оставаться: он измучился там... Лишь эти
теоретические надежды на самоизлечение, о которых он где-то вычитал, давали
ему возможность не сойти с ума от ужаса. Максим был абсолютно не подготовлен
к смерти - ни в каком смысле.
соседнего двора. - Я когда таким в глаза гляну, сразу чувствую - скоро
умрет.
теперь, бац, умирать. Дрожи в нем много, да и картины свои уважает. Только
ведь начал рисовать... дитя! На том свете таким плохо бывает. Тенью картину
не нарисуешь.
Мать вить у него, горемычного, одна остается. И папаша спился - на Дальнем
Востоке. А Максим и чичас жить как хочет. Да и тень живет и очень бывает
охоча до жизни...
покойниках и гробах, был полненький, в некотором смысле жизнерадостный,
обладал завидным здоровьем и мог выпить за один присест поллитра водки. Но и
Максим, когда пришла ему года два назад слава, по-своему, расцветал, и даже
дворники признавали его за "поэта".
эта вера была неглубока, он не был ею пронизан до конца, ему не хватало
практического духовного опыта, и он не превратил эту веру в постоянное
бытие. Поэтому, когда его настиг страшный удар, она рассыпалась, как
карточный домик, и он не смог найти в ней убежища. Он просто как бы забыл о
ней; все вытеснил только один бесконечный вопль: "Не хочу!" На него стало
страшно смотреть: лицо его побелело, губы и руки часто дрожали, глаза не
могли ни на чем остановиться и словно перестали видеть. Он постоянно плакал.
Среди ночи, еще в больнице, он часто поднимался с постели, закрывал лицо
рукой и бормотал: "Что же делать... что делать... что делать", - с такой
тоской, что сосед его по койке просыпался во тьме, и кричал внутри себя,
закрывшись с головой одеялом.
руки. Они не выдерживали тоже, плакали, особенно одна молоденькая
женщина-врач, но были бессильны. На какие-то мгновения он иногда
успокаивался, но потом, вдруг, во время игры в шашки или в домино, страшная
внутренняя судорога, шедшая из души, искажала его лицо; он с криком бросал
все, отходил в сторону и стонал: "Что делать? ...что делать?" При этом он
даже не отдавал себе отчета в том, что происходит; все казалось ему
кошмарным сном, вдруг ставшим явью; мысли его путались, иногда возникала
слабая идея о душе после смерти, но она была тусклой и неопределенной и тут
же гасилась бесконечным ужасом, который он не в силах был даже выразить
перед собой...
звезды, очи русских женщин, песни, стихи, краски, гасло его собственное тело
и само его представление о себе. По крайней мере так он чувствовал, и этот
невыразимый ужас был бесконечен, и что самое главное, не было никакого
выхода, ничего нельзя было изменить, и это придавало жизни чудовищный и
нечеловеческий трагизм, ибо во всех других случаях всегда можно было что-то
предпринять... Даже в тюрьме, в лагере был срок, который могли сократить, и
оставалось по крайней мере самобытие, мысль, тело, воздух и небо. Здесь же
как будто бы ничего не оставалось: только один смердящий труп. И эта
необычность, невозможность, так резко отличающие смерть от всего другого,
какая-то высшая, холодная, непостижимая ее внечеловечность раздавила
Максима.
начало нового бытия, была почти полностью уничтожена этой его личной
катастрофой:
эмоциональной. К тому же атеистическое воспитание в детстве крепко держало в
своих когтях его подсознание.
бешеном желании жить, до самой последней капли спермы, при его страсти к
славе, к солнцу, при страхе потерять все, при его художественной
впечатлительности, утонченности, нервности и обычном артистическом
индивидуализме, он не выдержал бы долго: сошел бы с ума еще до того, как
умер. Чуть-чуть спасла его нелепейшая надежда на чудо, что-де были когда-то
несколько случаев нежданного самоизлечения. Может быть, он и не сошел бы с
ума, но, вероятно, непрерывно, до самого последнего часа (а говорили, что он
мог бы протянуть еще полгода) выл бы, неподвижно глядя в одну точку, никуда
не двигаясь. И возможно, это было бы лучше сумасшествия. Но так как была
надежда на "чудо", он мог порой выходить в "мир":
Гнездниковском переулке. Был он совершенно беспомощен, и из-за истерики и
надрыва забыл даже как заботиться о себе. Отец его уже давно проводил время
в глубоком запое, вне Москвы, а старушка-мать сама была еле жива от горя. Но
она, конечно, приползала помогать ему...
его ввергла мысль, что смерть - абсолютный конец. Это была последняя точка,
которая выводила его из себя и от которой можно было действительно
помешаться. Пройдут миллионы лет - и тебя не будет, никогда больше, одна
черная яма. Навсегда. Если бы не эта мысль, то не было бы у него этого
жуткого, нечеловеческого воя среди ночи. Когда изнутри что-то
приближалось... Да, конечно, в любом случае было бы отчаяние, слезы, страх
за уходящую жизнь, но при отсутствии этой мысли не было бы последней точки,
последнего ужаса, сводящего с ума: конец всему.
"веры" как утешения было недостаточно: она тотчас улетучивалась, когда
наступал ужас. И ему никто не мог помочь: ни мать, ни друг, ни государство,
ни наука. Весь наш век, путы, проникшие в подсознание с детства - разрушили
все прежние основания, хотя бы для так называемой "наивной" веры, которая
исходила из источников уже потерянных, и которая была бы теперь для него как
дар свыше. И поэтому, чтобы победить этот мир, ему нужно было пройти иной,