напрокат у соседа-мясника: в плюшевых креслах, на нее поставленных, сидели
две толстых горничных и двое малых детей купца, горничные пели, дети
плакали, купец с приятелем дули пиво и гнали лошадей, погода стояла чудная,
так что на радостях они нарочно наехали на ловко затравленного
велосипедиста, сильно избили его в канаве, искромсали его папку (он был
художник) и покатили дальше очень веселые, а придя в себя, художник догнал
их в трактирном саду, но полицейских, попытавшихся установить их личность,
они избили тоже, после чего, очень веселые покатили по шоссе дальше, а
увидев, что их настигают полицейские мотоциклетки, стали палить из
револьверов, и в завязавшейся перестрелке был убит трехлетний мальчик
немецкого ухаря-купца.
Чернышевская, -- я этих штук для него боюсь. У вас верно есть новые стихи,
правда? Федор Константинович прочтет стихи", -- закричала она, -- но
Васильев, полулежа, в одной руке держа монументальный мундштук с
безникотиновой папиросой, а другой рассеянно теребя куклу, производившую
какие-то эмоциональные эволюции у него на колене, продолжал еще с полминуты
рассказывать о том, как вчера разбиралась в суде эта веселая история.
повторил Федор Константинович.
маленькую волосатую руку. "Я чувствую, вы всг еще на меня дуетесь. Честное
слово, нет? Я потом сообразил, как это было жестоко. У вас скверный вид. Что
у вас слышно? Вы мне так и не объяснили толком, почему вы переехали".
знакомые, -- очень милые, бескорыстно навязчивые люди, которые "заглядывали
поболтать". Их комната оказалась рядом, и вскоре Федор Константинович
почувствовал, что между ними и им стена как бы рассыпалась, и он беззащитен.
Но Яшиному отцу, конечно, никакой переезд не помог бы.
корешки книг на полках; вынул одну и, раскрыв ее, перестал свистать, но зато
шумно дыша, начал про себя читать первую страницу. Его место на диване
заняла Любовь Марковна с сумкой: обнажив усталые глаза, она обмякла и теперь
приглаживала неизбалованной рукой Тамарин золотой затылок.
попавшуюся щель; -- всг на свете кончается, товарищи. Мне лично нужно завтра
вставать в семь".
глаз, и обратившись к инженеру, вставшему и зашедшему за свой стул, и
убравшему его на вершок в сторону (как иной, напившись, перевернул бы на
блюдце стакан), она заговорила о докладе, который тот согласился прочитать в
следующую субботу, -- доклад назывался "Блок на войне".
Александра Яковлевна, -- но ведь это не играет значения?".
убийством за увеличительными стеклами, отвечал инженер, не разнимая
сцепленных на животе рук. -- "Блок на войне" выражает то, что нужно, --
персональность собственных наблюдений докладчика, -- а "Блок и война" это,
извините, -- философия".
волнением тумана -- и совсем исчезать; очертания, извиваясь восьмерками,
пропадали в воздухе, но еще поблескивали там и сям освещенные точки, --
приветливая искра в глазу, блик на браслете; на мгновение еще вернулся
напряженно сморщенный лоб Васильева, пожимающего чью-то уже тающую руку, а
совсем уже напоследок проплыла фисташковая солома в шелковых розочках (шляпа
Любовь Марковны), и вот исчезло всг, и в полную дыма гостиную, без всякого
шума, в ночных туфлях, вошел Яша, думая, что отец уже в спальне, и с
волшебным звоном, при свете красных фонарей, невидимки чинили черную
мостовую на углу площади, и Федор Константинович, у которого не было на
трамвай, шел пешком во-свояси. Он забыл занять у Чернышевских те две-три
марки, с которыми дотянул бы до следующей получки: сама по себе мысль об
этом не беспокоила бы его, если бы не сочеталась, укрепляя горечь всего
сочетания, с отвратительным разочарованием (уж слишком ярко он было
вообразил успех своей книги), и с холодной течью в левом башмаке, и с
боязнью предстоящей ночи на новом месте. Его томила усталость, недовольство
собой, -- потерял зря нежное начало ночи; его томило чувство, что он чего-то
не додумал за день, и теперь не додумает никогда.
мало того, рассчитывали на любовь; и даже наперед купили в его грядущем
воспоминании место рядом с Петербургом, смежную могилку; он шел по этим
темно-блестящим улицам, и погасшие дома уходили, не глядя, кто пятясь, кто
боком, в бурое небо берлинской ночи, где все-таки были там и сям топкие
места, тающие под взглядом, который таким образом выручал несколько звезд.
Вот, наконец, сквер, где мы ужинали, высокая кирпичная кирка и еще совсем
прозрачный тополь, похожий на нервную систему великана, и тут же
общественная уборная, похожая на пряничный домик бабы-Яга. Во мраке сквера,
едва задетого веером уличного света, красавица, которая вот уже лет восемь
всг отказывалась воплотиться снова (настолько жива была память о первой
любви), сидела на пепельной скамейке, но когда он прошел вблизи, то увидел,
что это сидит тень ствола. Он свернул на свою улицу и погрузился в нее, как
в холодную воду, -- так не хотелось, такую тоску обещала та комната,
недоброжелательный шкал, кушетка. Отыскав свой подъезд (видоизмененный
темнотой), он достал ключи. Ни один из них двери не отпер.
стервенея, принялся совать. "Что за чорт!" -- воскликнул он и отступил,
чтобы задрать голову и посмотреть на номер дома. Нет, -- правильно. Он опять
было нагнулся к замку, -- и вдруг его осенило: это были, конечно, ключи
пансионские, которые при сегодняшнем переезде он с собой нечаянно в
макинтоше увез, а новые остались должно быть в комнате, в которую ему теперь
хотелось попасть гораздо сильнее, чем только что.
жирными женами, грубияны, принадлежавшие из мещанских соображений к
коммунистической партии. Русские жильцы перед ними робели: привыкши к
подвластности, мы всюду себе назначаем тень надзора. Федор Константинович
вполне понимал, как глупо бояться старого дурака с кадыком, а все-таки
разбудить его за полночь, вызвать из-под исполинской перины, сделать вот это
движение, чтобы нажать кнопку (хотя весьма вероятно, что не откликнулся бы
никто, сколько ни жми), никак не решался, тем более, что не было того
гривенника, без которого немыслимо было пройти мимо ладони, на уровне бедра
раскрытой мрачным ковшом: несомневающейся в дани.
сзади, от затылка до пят, наваливается на него бремя бессонной ночи,
железный двойник, которого надо куда-то нести. "Как это глупо", -- сказал он
еще, произнося "глупо" с французским "l", как это делывал -- рассеянно и
привычно-шутливо, -- его отец, когда бывал чем-нибудь озадачен.
розыски ночного сторожа в черном плаще, который блюдет замки на некоторых
улицах, или всг-таки заставить себя звонком взорвать дом, Федор
Константинович начал шагать по панели до угла и обратно. Улица была
отзывчива и совершенно пуста. Высоко над ней, на поперечных проволоках,
висело по млечно-белому фонарю; под ближайшим из них колебался от ветра
призрачный круг на сыром асфальте. И это колебание, которое как будто не
имело ровно никакого отношения к Федору Константиновичу, оно-то однако, со
звенящим тамбуринным звуком, что-то столкнуло с края души, где это что-то
покоилось и уже не прежним отдаленным призывом, а полным близким рокотом
прокатилось "Благодарю тебя, отчизна...", и тотчас, обратной волной: "за
злую даль благодарю...". И снова полетело за ответом: "...тобой не
признан...". Он сам с собою говорил, шагая по несуществующей панели; ногами
управляло местное сознание, а главный, и в сущности единственно важный,
Федор Константинович уже заглядывал во вторую качавшуюся, за несколько
саженей, строфу, которая должна была разрешиться еще неизвестной, но вместе
с тем в точности обещанной гармонией. "Благодарю тебя..." -- начал он опять
вслух, набирая новый разгон, но вдруг панель под ногами окаменела, все
кругом заговорили сразу, и он кинулся, мигом отрезвясь, к двери своего дома,
ибо за нею был теперь свет.
жакете, кого-то выпуская, задержалась вместе с выпускаемым в дверях. "Так вы
не забудьте, золотце", -- просила она вялым житейским голосом, когда
подоспел, осклабясь, Федор Константинович, тотчас ее узнавший: нынче утром
встречала с мужем свою мебель. Но и выпускаемого он тоже узнал, -- это был
молодой живописец Романов: раза два сталкивался с ним в редакции. С
удивленным выражением на изящном лице, эллинскую чистоту коего бесповоротно
портили темные, кривые зубы, он поздоровался с Федором Константиновичем,
который затем, неловко поклонившись даме, державшей самое себя за ключицы,
огромными шагами кинулся вверх по лестнице, отвратительно споткнулся на
загибе ее и дальше полез, трогая перила. Заспанная, в халате, Стобой была
страшна, но это продолжалось не долго. У себя в комнате он с трудом нащупал
свет. На столе блестели ключи, и белелась книга. "Уже кончилась", -- подумал
он. Так недавно он раздаривал знакомым экземпляры, со строгим приветом, на
искренний суд, а теперь было стыдно вспомнить и эти надписи, и то, как все
последние дни он жил счастьем книги. А ведь ничего особенного не произошло:
нынешний обман не исключал завтрашней или послезавтрашней награды, но каким
то образом он пресытился мечтой, и теперь книга лежала на столе, вся в себе
заключенная, собою ограниченная и законченная, и уже не изливалась могучими,
радостными лучами, как прежде.
сердце погружатья в снег сна (он всегда испытывал перебои, засыпая), Федор
Константинович рискнул повторить про себя недосочиненные стихи, -- просто,
чтобы еще раз порадоваться им перед сонной разлукой; но он был слаб, а они