вырос, головой ударялся о дверные косяки, а все ходил под себя, мычал, ревел
и конючил, будто из пеленок.
иногда задумывались. Думал и я, что хорошо бы уродцу с мамашей умереть. Или
по прошествию времени. А еще лучше, если бы мать жива осталась, а помер
уродец. Или, по крайности, чтобы и младенец, и мать, и Глотов в одночасье
померли, потому что старшине все одно не жизнь, а убогого не жалко вроде.
человек рос, а так. Нарекли Дмитрием. Смешно же. Ему это имечко враз под
убогую личину перекроили, и в глаза Демой прозываться стал. Или вот -
обучили кое-каким обычаям людским, а еще смешнее - будто звереныш
натасканный на задние лапы поднялся.
Иначе зашибиться ненароком мог. Смерти не боялся. Запирал сына в каптерке,
какая переполнилась казенным имуществом и обступала душевнобольного, будто
утроба. Только и оставалось места, что на табуретке сидеть. И так диковинно
пахло вокруг исподним бельем, портянками, мылом, что он утихомиривался и
канючить переставал. Или насобирает целую горсть пуговиц, золотых, ярких, и
давай из руки в руку пересыпать. А иногда и улыбается.
жизни и бодрил он, и потешал. Вот ведь выучили Дему пить водку, ругаться
матом. И другим непристойностям от скуки выучили. И не раз подговаривали
задрать юбку писарше Хватковой или ущипнуть ее за большую грудь, потому что
это смешно. Старшина же не роптал. Он радовался, что сынок хотя бы и
матюгаться умеет, человек-то все одно пропащий.
разного товара. На плацу собирался служивый народ и торговал у заезжих: кто
курево, кто платья с рубахами, кто печенье и сладкие конфеты.
оденешь, для себя жалко, а сын - душевнобольной. Ему конфетку дай, обертку
съест, а остальное в задницу засунет или потеряет.
покупает. А Глотов и сам себя за это жалел. Ведь когда все на плац к
грузовику вываливали, он у сынка в каптерке прятался. То есть горевал. А
как-то, видать, не утерпел. Топтался, как потерянный, у фургона, а потом
вдруг озлобился и полез напролом к прилавку.
пробрался к товару, так оторопь взяла. Не знает, что сыну купить. И купил от
расстройства не печенья, а самую бесполезную вещь, какая была. Гармошку!
перламутра.
гармошку. Думала, что издевается. Ведь и сама ее ради одного вида
выставляла. А потом всполошилась. Закружила перед прапорщиком, чтобы не
передумал. Гармошку тряпицей обтерла и так еще угодливо подала. "А то
сыграй! Уж, Рассея, спляшу в последний раз..." - кричала она покрывая
солдатский гул. И грудями обвисшими трясла и притопывала.
торговкой этой и выпил, и сплясал. И ведь прибежал радостный. И от
счастья-то какого-то задыхается. А потом отдал сыну и гордо так глядит по
сторонам стола. А собрались писарши, солдаты, прапорщики. Из любопытства,
чтобы поглядеть.
пускай побалуется. У нас, что ж, такие ж деньги есть." - "А ведь и дорогая
вещь?" - с почтением спрашивали Глотова писарши. "А как же, как же... Сорок
рублей! Глядишь, Димка играть выучится. Может, за деньги будет выступать! "
- "Так точно, - захлопотали скоренькие писарши, - и понятий особых не надо,
а только пальцами туда-сюда перебирать. А с таким-то дорогим инструментом за
выступления большие деньги будут давать." - "Что и говорить! - покрикивал
Глотов. - Тут же лака одного сколько, а узор? C такой вещью парады давать, а
не выступать. Тут за узор и то хлопать станут! Знала бы голубушка наша, Нина
Ивановна, эх не дожила сердешная, глянуть на эту красоту. Может и я-то не
доживу!"
гром среди ясного неба раздался. Рты пооткрывали и глядят друг на дружку.
Вот тебе и Глотов, надо ж куда метит, чуть не в парады! Надо же, как
покупочка обернулась. Прямо страх какой-то по косточкам перебирал. Будто
Глотов уж и не Глотов, а генерал, а они звезд генеральских сразу не
распознали и едва отвечали, а надо было бы смирненько вытянуться и честь
дрожащей рукой отдать. А они ведь к нему, как к пропащему. То есть и жалели
иногда. А про сынка чего и говорить.
кости, бросает, будто их подбирать должны. Отдувается. Прохаживается подле
душевнобольного сына - и то ворот смявшийся поправит, то складочку на рубахе
разгладит, а и к себе прижмет.
руками потрогал. И забыл про все вокруг. Меха растянул и в лице переменился.
Что-то родное почуял в реве гармошки. Солдаты от уморы рассмеялись. А потом
и писарши прыснули в ладошки.
веселей. И налег на гармонь. Голову от счастья запрокинул. Дышит глубоко,
жадно, будто глотает что-то или пьет. А она ведь в его руках воем заходится.
Да истошным таким. Будто режут кого-то. То есть убивают. А Дема дрожит,
извивается легонько и - подвывает. Но не голосом, а глубоко, глухо, будто
нутром.
глотку заткнул сыну. Крик от писарш поднялся. А Глотов сжался весь, руками
укрывается. И пятится, пятится. И на одного сына вытаращенными глазами
глядит. А из глаз тихонько слезы катятся. Писарши отступили из жалости от
прапорщика. И в этот день каждый себе спасения сам от воя душевнобольного
искал. Кто во дворе, кто наглухо закрывал двери, кто уши затыкал. А Дему так
и оставили в казарме, на табуретке. К вечеру Глотов выплакался и домой его
забрал.
старшина сыночка в казарму. И в каптерке запрет. И мучает он из каптерки
бестолковой игрой - мычанием, истошным воем и гудом заунывным гармошки,
покуда не бросит кто-нибудь в дверь сапог или же кулаком загрохочет. Но и
тогда - переждет чей-то гнев и начнет мытарить душу по новой. То есть и тихо
поначалу, а потом все громче и громче.
Порой глянешь, как он гармонь терзает, как голову запрокидывает в истоме и
подвывает, то думаешь - пришибить бы... Зачем живет? Зачем, если живет,
воет?! Неужто каждый день будет выть? И тягостней всего, что и пришибить его
не за что... Нету на нем вины. Он ведь даже добрым кажется, потому что такой
ничтожный. Когда глазенки выпучит, заморгает меленько, задрожит глядя на
тебя, как падшее животное, так самому же и хочется сдохнуть. Потому что
пришибить за тоску хочется, но знаешь, видишь - невиноватый же он.
выпустили, то валялся в ногах. Хотели испортить - об землю били, меха
протыкали. Но звук-то остался, хотя и покалеченный стал.
Кто-то и начальству полковому донес. Прибыли проверяющие из полка. И
раскричались, что Дема воет в казенном помещении, что харч казенный жрет,
что на табуретке сидит казенной, что не положено душевнобольных при казарме
держать.
терпели. И писарша Хваткова, никогда не обижавшаяся, что Дема за грудь
щиплет, вдруг исхлестала его на людях по щекам, обзывая сучонком. А повсюду
наврала, что уродец ворвался в канцелярию, повалил ее на пол и хотел
изнасиловать. По навету писарши собрание провели, где она показала
расцарапанную ляжку. У ней как у потерпевшей, в наличии имелись и синяки. И
высказались единогласно, чтобы отнял Глотов гармонь, гульбище прекратил в
казарме или запирал сына дома. А то и увольнялся из внутренних войск.
войска. А без гармошки Дема бился в падучей. Потому и начисто ее изничтожить
боялись. И старшина стал заключать сына в доме, когда на службу уходил. И не
прошло месяца, как Дема выбросился из окна, потому что погулять хотя бы во
дворе дома хотел.
солдатской казармы. Кругом простиралась степь, и как бы близко ни
соседствовали эти здания, а все казалось, что они друг от друга далеки и
разбрелись по холодному, пронизанному ветрами простору, будто чужие или
поссоренные.
особому заказу лагерной охраны с душевнобольного была снята мерка
расконвойным плотником, а следующей ночью из лагерных мастерских был вынесен
на волю сработанный как для солдата, украшенный черной каймой гроб. И тут же
произведен расчет - оплатили за гроб водкой, деньги на которую были собраны
солдатами сообща. А у прижимистых - силой отняты. Прощание порешили провести
в казарме, куда перенесли на плечах из поселка гроб. А шли долго и порядком
извозили сапоги грязью.
двух табуретках в проходе, между рядами заправленных коек. И казалось, будто
на каждой койке кто-то уже умер. И потому так тихо. Перед тем, как покрыть
гроб крышкой, с покойником прощались. То есть проходили подле. Но никто Дему
не поцеловал. А только Глотов. Гроб на табуретках невысоко стоял. И потому
старшина целовал сына на коленках.
чтобы везти на кладбище. Сопровождали же до кладбища Глотов и замполит. И
выборные из солдат, чтобы и на кладбище с гробом управились. Когда Дему