размазни со дна и разложистых боковин миски. Насобирав, он слизывал кашу с
корочки языком и еще собирал корочкою с эстолько. Наконец миска была чиста,
как вымыта, разве чуть замутнена. Он через плечо отдал миску сборщику и
продолжал минуту сидеть со снятой шапкой.
а только ложку облизал, спрятал, перекрестился. И тогда тронул слегка --
передвинуть было тесно -- две миски из четырех, как бы тем отдавая их
Шухову.
никогда не унижался ходить в столовую ни здесь, ни в лагере), -- помнил, но
когда Павло коснулся сразу двух мисок, сердце Шухова обмерло: не обе ли
лишние ему отдавал Павло? И сейчас же опять пошло сердце своим ходом.
рассудительно, не чувствуя, как толкали его в спину новые бригады. Он
досадовал только, не отдали бы вторую кашу Фетюкову. Шакалить Фетюков всегда
мастак, а закосить бы смелости не хватило.
кончил свою кашу и не знал, что в бригаде есть лишние, и не оглядывался,
сколько их там осталось у помбригадира. Он просто разомлел, разогрелся, не
имел сил встать и идти на мороз или в холодную, необогревающую обогревалку.
Он так же занимал сейчас незаконное место здесь и мешал новоприбывающим
бригадам, как те, кого пять минут назад он изгонял своим металлическим
голосом. Он недавно был в лагере, недавно на общих работах. Такие минуты,
как сейчас, были (он не знал этого) особо важными для него минутами,
превращавшими его из властного звонкого морского офицера в малоподвижного
осмотрительного зэка, только этой малоподвижностью и могущего перемочь
отверстанные ему двадцать пять лет тюрьмы.
невиданное.
бригадира, ушел.
вокруг Европы, и Великим северным путем. И он наклонился, счастливый, над
неполным черпаком жидкой овсяной каши, безжирной вовсе, -- над овсом и
водой.
научится, а пока не умеет.
не должен бы отдать, потому что посылки не получал уже две недели.
так же слизывая с корочки каждый раз, Шухов напоследок съел и саму корочку.
После чего взял охолоделую кашу Цезаря и пошел.
миской.
валил из ее трубы. Топил ее дневальный, он же и посыльный, повременку ему
выписывают. А щепок да палочья для конторы не жалеют.
вваливая клубы морозного пара, вошел внутрь и быстренько притянул за собой
дверь (спеша, чтоб не крикнули на него: "Эй, ты, вахлак, дверь закрывай!").
солнышко играло уже не зло, как там, на верху ТЭЦ, а весело. И расходился в
луче широкий дым от трубки Цезаря, как ладан в церкви. А печка вся красно
насквозь светилась, так раскалили, идолы. И трубы докрасна.
две.
стройматериалам. Ценнейшие доски, не говорю уже о сборных щитах, у вас
заключенные на дрова рубят и в обогревалках сжигают, а вы не видите ничего.
А цемент около склада на днях заключенные разгружали на сильном ветру и еще
носилками носили до десяти метров, так вся площадка вокруг склада в цементе
по щиколотку, и рабочие ушли не черные, а серые. Сколько потерь?!
Шкуропатенко, Б-219, жердь кривая, бельмом уставился в окошко, доглядает и
сейчас, не прут ли его дома сборные. Толь-то проахал, дядя.
сеточку такую подстроили из проволоки.
видит.
жилистый старик. Кашу ест.
объективность требует признать, что Эйзенштейн гениален. "Иоанн Грозный" --
разве это не гениально? Пляска опричников с личиной! Сцена в соборе!
искусства, что уже и не искусство. Перец и мак вместо хлеба насущного! И
потом же гнуснейшая политическая идея -- оправдание единоличной тирании.
Глумление над памятью трех поколений русской интеллигенции! (Кашу ест ротом
бесчувственным, она ему не впрок.)
подхалим, заказ собачий выполнял. Гении не подгоняют трактовку под вкус
тиранов!
Ну, и тоже стоять ему тут было ни к чему.
будто каша сама приехала по воздуху, -- и за свое:
пробудит!
не угостит ли его Цезарь покурить. Но Цезарь совсем об нем не помнил, что он
тут, за спиной.
поломанного кусок. Хоть ни для какой надобности ему такой кусок не
определялся, однако нужды своей вперед не знаешь. Подобрал, сунул в карман
брюк. Спрятать ее на ТЭЦ. Запасливый лучше богатого.
свою веревочную опоясочку. Потом уж нырнул в растворную.
Сыроватей как-то.
где песок греется, пуская из себя парок. Кому места не хватило -- сидят на
ребре ящика растворного. Бригадир у самой печки сидит, кашу доедает. На
печке ему Павло кашу разогрел.
говорят: бригадир процентовку хорошо закрыл. Веселый пришел.
Сегодня вот за полдня что сделали? Ничего. Установку печки не оплатят, и
обогревалку не оплатят: это для себя делали, не для производства. А в наряде
что-то писать надо. Может, еще Цезарь бригадиру что в нарядах подмучает --
уважителен к нему бригадир, зря бы не стал.
положим, не пять, а четыре только: из пяти дней один захалтыривает
начальство, катит на гарантийке весь лагерь вровень, и лучших и худших.
Вроде не обидно никому, всем ведь поровну, а экономят на нашем брюхе. Ладно,
зэка желудок все перетерпливает: сегодня как-нибудь, а завтра наедимся. С
этой мечтой и спать ложится лагерь в день гарантийки.
теми -- и на огонь смотрят. Как семья большая. Она и есть семья, бригада.
Слушают, как бригадир у печки двум-трем рассказывает. Он слов зря никогда не
роняет, уж если рассказывать пустился -- значит, в доброй душе.
уже старая. Стрижена коротко, как у всех, а и в печном огне видать, сколь
седины меж его сероватых волос рассеяно.
"Красноармеец Тюрин по вашему распоряжению..." Из-под бровей диких
уставился: "А зовут как, а по отчеству?" Говорю. "Год рождения?" Говорю. Мне
тогда, в тридцатом году, что ж, двадцать два годика было, теленок. "Ну, как
служишь, Тюрин?" -- "Служу трудовому народу!" Как вскипятится, да двумя
руками по столу -- хлоп! "Служишь ты трудовому народу, да кто ты сам,
подлец?!" Та'к меня варом внутри!... Но креплюсь: "Стрелок-пулеметчик,
первый номер. Отличник боевой и полити..." -- "Ка-кой первый номер, гад?
Отец твой кулак! Вот, из Каменя бумажка пришла! Отец твой кулак, а ты
скрылся, второй год тебя ищут!" Побледнел я, молчу. Год писем домой не
писал, чтоб следа не нашли. И живы ли там, ничего не знал, ни дома про меня.