по утрам, что я мог уступить место в автобусе или в метро (разумеется, тому,
кто этого заслуживал), подобрать вещь, выпавшую из рук почтенной дамы,
подать ей потерю с обычной своей милой улыбкой или попросту уступить такси
торопящемуся куда-то человеку, то весь день был для меня озарен этой удачей.
Надо признаться, я даже радовался забастовкам на общественном транспорте,
так как в эти дни мог на остановках автобусов посадить в свой автомобиль
кого-нибудь из злосчастных моих сограждан, не знавших, как им добраться до
дому. Поменять свое место в театре для того, чтобы влюбленные могли сидеть
рядышком, услужить в вагоне железной дороги молодой девушке, любезно
водрузив ее чемодан на багажную полку, слишком высокую для нее, - все эти
подвиги я совершал чаще, чем другие люди, потому что ловил к этому случай и
потому что они доставляли мне наслаждение.
черту и в общественной и в личной благотворительности. Мне нисколько не было
жаль расставаться с отдаваемой вещью или с определенной суммой денег;
наоборот, я всегда извлекал из этой филантропии некоторые радости, и далеко
не самой маленькой из них была меланхолическая мысль о бесплодности моих
даров и весьма вероятной неблагодарности, которая за ними воспоследует. Мне
было очень приятно дарить, но я терпеть не мог, когда меня принуждали к
этому. Подписные листы с их точными цифрами меня раздражали, и я давал по
ним скрепя сердце. Мне хотелось самому распоряжаться своими щедротами.
находил в жизни, и особенно в своей профессии. Вот, например, остановит тебя
в коридорах Судебной палаты жена обвиняемого, которого ты защищал только во
имя справедливости или из сострадания, то есть бесплатно, услышишь, как эта
женщина лепечет, что отныне вся их семья в неоплатном долгу перед тобой, а
ты ответишь ей, что это было вполне естественно с твоей стороны, любой на
твоем месте поступил бы точно так же, предложишь даже денежную помощь, чтобы
они могли пережить предстоящие трудные дни, а затем, чтобы оборвать
благодарственные излияния и сохранить верный их резонанс, поцелуешь руку
бедняжке и покончишь на этом разговор. Поверьте, дорогой мой, это высокое
удовольствие, недоступное вульгарному честолюбию. Ты при этом поднимаешься
на вершину благородства, которое не нуждается в каком-нибудь поощрении.
сказать, заявив, что я "метил выше". Я правильно назвал это "вершиной
благородства", единственной, на которой я мог жить. Да, я чувствовал себя
свободно, только когда карабкался вверх. Даже в житейских мелочах мне всегда
хотелось быть выше других. Троллейбус я предпочитал вагонам метро, автобусы
- автомобилям, террасы - антресолям. Я любитель спортивных самолетов, когда
у тебя над головой открытое небо, а на пароходах я всегда выбираю для
прогулок верхнюю палубу. В горах я бегу от ущелий, взбираюсь на перевалы, на
плато; уж если равнина, то высокогорная, на меньшее я не согласен. Если бы
по воле судьбы мне пришлось выбирать себе какое-нибудь ремесло, например
токаря или кровельщика, будьте спокойны, я бы выбрал крыши и не побоялся
головокружения. Трюмы, погреба, подземелья, гроты, пропасти вызывают у меня
ужас. Я даже возненавидел спелеологов, которые имеют нахальство занимать
первую полосу в газетах, и подвиги этих исследователей были мне противны.
Спускаться в пропасть на глубину восемьсот метров ниже уровня моря, рискуя
не вытащить головы из расщелины в скале (из "сифона", как говорят эти
безумцы), - на такой подвиг, казалось мне, могли пойти только люди
извращенные или чем-то травмированные. В этом есть что-то мерзкое.
моря, которое еще видишь, которое залито светом, - вот где мне дышалось
легче всего, особенно если я был там один, вдали от человеческих
муравейников. Я очень хорошо понимал, почему проповеди, смелые пророчества,
чудеса огня происходили на вершинах. По-моему, никто не мог предаваться
размышлениям в подземельях или в тюремных камерах (если только последние не
были расположены в башне, откуда открывался широкий вид) - там не
размышляли, а плесневели. Я понимал тех, кто пошел в монахи, а потом стал
расстригой из-за того, что окно кельи выходило не на светлые просторы, а на
глухую стену. Будьте уверены, уж я-то отнюдь не плесневел. Ежедневно и
ежечасно я наедине с собой или на людях взбирался на высоты, зажигал там
яркие костры и внимал веселым приветственным крикам, доносившимся снизу. Так
я радовался жизни и собственному своему совершенству.
высотам. Она избавляла меня от горькой обиды на моих ближних, которым я
всегда оказывал услугу, не будучи им ничем обязан. Она ставила меня выше
судьи, которого я в свою очередь ставил выше подсудимого, а последний обязан
был, конечно, питать ко мне признательность. Оцените же это сами, сударь: я
пользовался безнаказанностью. Я не был подвластен никакому суду, не
находился на подмостках трибунала. Я был где-то над ним, в колосниках, как
боги в античном театре, которые время от времени при помощи машины
спускались, чтобы преобразить ход действия и дать этому действию угодный им
оборот. В конце концов жить, возвышаясь над другими, - вот единственная
оставшаяся нам возможность добиться восторженных взглядов и приветственных
криков толпы.
из таких побуждений. Уголовная хроника в газетах, собственная ничтожная роль
в жизни и высокое мнение о себе, несомненно, повергали их в печальную
экзальтацию. Как и многие люди, они не в силах были смириться со своей
безвестностью, и нетерпеливая жажда "прославиться отчасти и могла привести
их к злополучным крайностям. Ведь чтобы добиться известности, достаточно
убить консьержку в своем доме. К несчастью, такого рода слава эфемерна - уж
очень много на свете консьержек, которые заслуживают и получают удар ножом.
На суде преступление все время находится на переднем плане, а сам преступник
появляется у рампы лишь мельком, его тотчас сменяют другие фигуры. Словом,
за краткие минуты триумфа ему приходится платить слишком дорого. А вот мы,
адвокаты, защищая этих несчастных честолюбцев, жаждущих славы, действительно
можем прославиться одновременно с ними и рядом с ними, но более экономными
средствами. Это и побуждало меня прибегать к достохвальным усилиям, дабы они
платили как можно меньше. Ведь, расплачиваясь за свои проступки, они немного
платили и за мою репутацию. Негодование, ораторский талант, волнение,
которое я на них растрачивал, избавляли меня от всякого долга перед ними.
Судьи карали, ибо обвиняемым полагалось искупить свою вину, а я, свободный
от всякого долга, не подлежавший ни суду, ни наказанию, царил, свободно рея
в райском сиянии. Как же не назвать раем бездумное существование, дорогой
мой? Вот я и блаженствовал. Мне никогда не приходилось учиться жить. По этой
части я был прирожденным мастером. Для иных людей важнейшая задача -
укрыться от нападок, а для других - поладить с нападающими. Что касается
меня, то я отличался гибкостью. Когда нужно было, держался запросто, когда
полагалось, замыкался в молчании, то проявлял веселую непринужденность, то
строгость. Неудивительно, что я пользовался большой популярностью, а своим
победам в обществе и счет потерял. Я был недурен собой, считался и
неутомимым танцором и скромным эрудитом, любил женщин и вместе с тем любил
правосудие (а сочетать две эти склонности совсем нелегко), был спортсменом,
понимал толк в искусстве и в литературе - ну, тут уж я остановлюсь, не то вы
заподозрите меня в самовлюбленности. Но все-таки представьте себе человека в
цвете лет, наделенного прекрасным здоровьем, разнообразными дарованиями,
искусного в физических упражнениях и в умственной гимнастике, ни бедного, ни
богатого, отнюдь не страдающего бессонницей и вполне довольного собою, но
проявляющего это чувство только в приятной для всех общительности.
Согласитесь, что у такого счастливца жизнь должна была складываться удачно.
ломать себя, я принимал жизнь полностью такою, какой она была сверху донизу,
со всей ее иронией, ее величием и ее рабством. В частности, плоть, материя -
словом, все телесное, что расстраивает или обескураживает многих людей,
поглощенных любовью или живущих в одиночестве, не порабощали меня, а
неизменно приносили мне радости. Я создан был для того, чтобы иметь тело.
Оттого и развились у меня это высокое самообладание, эта гармоничность,
которую люди чувствовали во мне и порой даже признавались, что она помогала
им жить. Неудивительно, что их тянуло ко мне. Нередко новым моим знакомым
казалось, что они когда-то уже не раз виделись со мной. Жизнь и люди с их
дарами шли навстречу всем моим желаниям; я принимал восхищение моих
почитателей с благожелательной гордостью. Право же, я жил полнокровной
жизнью, с такой простотой и силой ощущая свое человеческое естество, что
даже считал себя немножко сверхчеловеком.
офицером), однако иной раз утром, признаюсь смиренно, чувствовал себя
принцем или неопалимой купиной. Заметьте, пожалуйста, что я отнюдь не
воображал себя самым умным человеком на свете. Подобная уверенность ни к
чему не ведет хотя бы потому, что ею исполнены полчища дураков. Нет, жизнь
очень уж баловала меня, и я, стыдно признаться, мнил себя избранником, чье
особое предназначение долгий и неизменный успех. Такое мнение я составил из
скромности. Я отказывался приписать этот успех только своим достоинствам и
не мог поверить, чтобы сочетание в одной личности разнообразных высоких
качеств было случайным. Вот почему, живя счастливо, я чувствовал, что это
счастье, так сказать, дано мне неким высшим соизволением. Если я вам скажу,
что я человек абсолютно неверующий, вы еще больше оцените необычайность
такого убеждения. Обычное или необычное, но оно долго поднимало меня над
буднями, над обывательщиной, благодаря ему я парил в высоте целые годы, и я
с сожалением вспоминаю о них. Долго парил я в поднебесье, но вот однажды
вечером... Да нет, это совсем другое дело, лучше всего забыть о нем.
Впрочем, я, может быть, преувеличиваю. Мне жилось так приятно, а вместе с
тем я хотел все новых и новых радостей, никак не мог насытиться. Переходил с
празднества на празднество. Случалось, я танцевал ночи напролет, все больше
влюбляясь в людей и в жизнь. Иной раз в поздний час такой безумной ночи,
когда танцы, легкое опьянение, разгул, всеобщая и неистовая жажда
наслаждений приводили меня в какое-то экстатическое состояние, я,
утомленный, как будто достигнув предела усталости, на минуту, казалось,
постигал тайну людей и мира. Но на утро усталость проходила, а вместе с тем