присылки ему яда. "Я помню", -- рассказывает Троцкий, -- "каким странным,
загадочным, несовместимым с обстоятельствами мне показалось выражение лица
Сталина. Просьба, которую он нам передавал, была трагична, между тем по его
лицу, как по маске, бродила нездоровая улыбка". У Троцкого возникло
подозренье, что никакой просьбы от Ленина не было и что Сталин просто хочет
его отравить. Было ли это верно? Сталин мог догадаться, что Политбюро во
всяком случае не положится на него одного, пошлет к Ленину других, поедет к
нему в полном составе. С другой стороны, позднее, Ленин, уже впав в
полуживотное состояние, видя это при проблесках сознания, действительно
просил товарищей, гораздо более ему близких, доставить ему яд. Вероятно,
тоже из-за смутных подозрений, Зиновьев поддержал решительное возражение
Троцкого. Дело формально и не обсуждалось. "Поведение Сталина, весь его вид
были непонятны и зловещи". Он не настаивал.
поручению мужа она обратилась к генеральному секретарю с каким-то запросом.
Оттого ли, что он считал Ленина уже полумертвым, или просто потому, что был
на этот раз не в силах скрыть свою к нему ненависть, Сталин ответил грубо и
оскорбительно. Крупская заплакала и сообщила о разговоре мужу. Ленин пришел
в ярость и продиктовал, наконец, записку.
способность речи. "Не мог выразить самой простой примитивной мысли", --
говорит профессор Авербах. И очень сердился, что его не понимают. Знаменитые
врачи, и русские, и выписанные из Германии, больше ничего не могли и
посоветовать. Он почти 505 не спал. В Москве ходила глухая молва, будто по
ночам Ленин "воет как собака", случайные прохожие в ужасе прислушиваются
издали. Вместе с тем сознание и после трех ударов иногда ненадолго
восстанавливалось. Жена и сестра находились с ним в Горках безотлучно.
Приезжали сановники. Пятаков играл на рояле, и, по его словам, лицо Ленина
преображалось и выражало детскую радость.
вернулось. Чем было занято? Можно лишь догадываться. Едва ли много думал о
далеком прошлом. Его детство было очень счастливым. Не мог пожаловаться и на
отрочество, оно было самое обыкновенное, "буржуазное"; в гимназии был первым
учеником, любил деревню, ее развлеченья, ее радости. Но зачем думать о том,
что было когда-то? Не вспоминал и о товарищах юности, тоже было да сплыло.
Едва ли много думал об отдаленном будущем: знал, что далеко заглядывать в
будущее никто не может, -- мог разве один Маркс?
сочтены. Думал, что оставляет жену одну. Вспоминал Инессу Арманд, -- не всЈ
было глупо в том, что она порою робко говорила о "моральном начале". Он
видел, что принес в мир больше страданий, чем кто бы то ни было другой в
истории. Это особенно мучить его и теперь не могло: были готовые и
совершенно бесспорные ответы. Да и прежде он не пользовался изреченьями о
"любви к ближнему" и "любви к дальнему": не любил ни ближних, ни дальних.
публицистике, слова о готтентотской морали. Для Ленина уже больше двадцати
лет хорошо и "нравственно" было то, что шло на пользу его делу, партии,
пролетариату, а плохо и безнравственно то, что было им во вред.
Следовательно, переоценки, кроме чисто словесной, не было. То, что прежде
всеми и им самим называлось деспотизмом, злом, безобразием, теперь
оказывалось прямо противоположным. Это было в порядке вещей и вытекало из
истинного смысла его учения: говорить прежде надо было иначе, только и
всего. 506 И на него нисколько не действовали обвинения в том, что он прежде
говорил другое: да, разумеется, прежде восхвалял свободу, проклинал гнет,
клялся вести борьбу против смертной казни, распинался за идею Учредительного
Собрания; но только дураки могли не понимать, что теперь всЈ было совершенно
иным: к власти пришли он и его партия.
неуклюже назвал: "Лучше меньше да лучше". Не от нее ли и случился удар? Это
последняя написанная им статья. В ней сказано:
к скоропалительно быстрому движению вперед, ко всякому хвастовству и т. д.,
надо задуматься над проверкой тех шагов вперед, которые мы ежечасно
провозглашаем, ежеминутно делаем и потом ежесекундно доказываем их
непрочность, несолидность и непонятность. Вреднее всего здесь было бы
спешить. Вреднее всего было полагаться на то, что мы хоть что-нибудь знаем,
или на то, что у нас есть сколько-нибудь значительное количество элементов
для построения действительно заслуживающего названия социалистического,
советского и т. п."!!
собственным хвастовством, к проверке собственных действий, к сомнению в
"элементах", -- под ними, верно, разумел людей. В той "речи", которую он
произнес на Четвертом Конгрессе Коммунистического Интернационала, тоже были
слова: "Надо учиться и учиться". ВсЈ же так он отроду не говорил и не писал.
ВсЈ это -- каждое слово -- могли сказать и говорили меньшевики,
социалисты-революционеры, либералы: именно "лучше меньше да лучше". И как
он, самоувереннейший из людей, мог высказать сомнение в том, "что мы хоть
что-нибудь знаем"? Значит и он не знал? И Карл Маркс не знал? Было ли это
его настоящим завещанием, а не бумажка с оценкой качеств его помощников? Не
было ли и других сомнений?
автомобиль, сел, тяжело опираясь левой рукой на палку, и, к общему ужасу,
велел везти себя в 507 Москву, в Кремль. Там его встретили как встретили бы
привиденье. Он вошел в свой кабинет, опустился в кресло, посидел -- и вышел.
Семашко. -- "Он проснулся в нерасположении, жаловался на головную боль,
плохо ел. Проснулся на следующее утро он также вялым, отказывался от пищи и
лишь по настойчивой просьбе окружающих он съел немного утром, за чаем, и
немного за обедом. После обеда он лег отдохнуть. Вдруг домашние заметили,
что он как-то тяжело и неправильно дышит".
повысилась. Через пятьдесят минут он умер "от кровоизлияния в мозг,
вызвавшего паралич дыхания".
оплакать рожденье.