все-таки хоть бы о них ПОДУМАТЬ. Мне казалось: я никогда не смогу
примирить в себе два знания: знание, что Я ЕСМЬ, и знание, что МЕНЯ
КОГДА-НИБУДЬ - ОЧЕНЬ, в сущности, СКОРО - НЕ БУДЕТ. Жажда жить, начало
мощное, биологическое, вступало в безнадежный бой с интеллектом.
мой сначала аналитический, затем иронический и, наконец, цинический
склад ума (обычная цепь превращений, ПРОЦЕСС) не принял бы этого
ненадежного спасательного круга, способного поддержать на поверхности
океана мысли разве что человека легковесного, который, впрочем, и без
того вряд ли пойдет ко дну. Если же мы исключаем религию, другой
блокировки от страха смерти не остается. Я подобной блокировки, во
всяком случае, не нашел, сколько ни искал, да и вы не предложили мне
чего-нибудь стоящего. Поэтому я так ценил свое второе открытие. Но о
нем позже.
дальше, имея столь страшную перспективу. То есть боялся я, разумеется,
не смерти, а самого момента умирания. Я думал, что мне никогда не
достанет силы воли умереть, что я буду сходить с ума, как только
начнет приближаться эта неминуемость, во всяком случае, как только я
ее замечу. Сумасшествие, конечно, защитило бы мой мозг, но что бы я
вынес ДО сумасшествия! Я воображал собственные предсмертные истерики и
был себе противен до тошноты, но знал, что никогда не сумею справиться
с собою. Я перебирал в уме всевозможные варианты: разные болезни
(особенно страшным выглядел в моих глазах рак), несчастные случаи,
старость. Я проглотил массу книг, медицинских и художественных,
бесконечно представлял смерть Ивана Ильича и князя Андрея, расстрел
Безухова и казнь Достоевского, сорвавшихся с виселицы декабристов и
заживо погребенного из рассказа По; героя, наконец, LАмериканской
трагедииv, последнюю часть которой, связанную с электрическим стулом,
равно как и некоторые страницы LИдиотаv, LПоследнего дня
приговоренногоv, LБаллады Рэдингской тюрьмыv, я зачитывал до дыр. Я
знал, например, что инфаркт сопровождается патологическим ужасом, и не
хотел умирать от инфаркта - и так далее. Моя мысль, моя фантазия не
отпускали меня ни на минуту. Я почти перестал есть и спать, смотреть
на свет Божий казалось тошно. В конце концов я чуть не собрался
во внутренний карман пиджака: с момента получения всегда носил их в
собственный хвост и жалит себя.
легких, запущенный настолько, что оперировать не имело смысла, и она
больше года умирала на моих глазах.
и, чем вернее предчувствовала умирающая правду, тем лихорадочнее
пыталась себя обмануть. Нам не оставалось ничего, кроме как
поддерживать теткины иллюзии. К концу лета она иссохла, стала словно
скелет и совсем не ходила - муж выносил ее на улицу погреться
случайным осенним солнышком, - но с неимоверной убежденностью все
рассказывала и рассказывала, как поправится весною и где посадит тогда
георгины, куда перенесет вон ту яблоню и что-то еще в таком роде,
требовала от мужа, чтобы тот срочно достал ей на зиму путевку в
Болгарию. Я пытался представить, что за жуткая работа идет в теткином,
уже тронутом разложением мозгу, и сам едва не сходил с ума. Особенно
тяжело было порою смотреть в ее глаза, ибо в последней их глубине
таилось понимание правды. Однако вслух ее тетка признала только за
несколько часов до кончины, и вот это вот признание показалось мне и
кажется до сих пор самым страшным из того, что я понял о смерти.
попросила мужа не топить сегодня печку. Почему, дорогая? спросил он.
Мы же с тобою вымерзнем. Я так хочу! - тетка в последние недели жизни
стала невыносимо раздражительной и капризной. Скоро узнаешь. В час
ночи она умерла. Ей хотелось хоть на немного задержать разложение
собственного трупа.
я додумался тогда, что лишь одно способно спасти меня от ужасающего
положения приговоренного к смерти самим фактом жизни, рождения: СМЕРТЬ
НЕОЖИДАННАЯ, МГНОВЕННАЯ, КОГДА НИ О ЧЕМ НЕ УСПЕВАЕШЬ ПОДУМАТЬ, НИЧЕГО
НЕ УСПЕВАЕШЬ ОСОЗНАТЬ. Я мечтал о ней; она представлялась мне высшим
мировым благом, воплощением бессмертия, и мне казалось: все равно,
когда она произойдет, завтра или через семьдесят лет, - лишь бы именно
так: неожиданно и мгновенно; суть от сроков, которые все равно
микроскопичны рядом с вечностью, совершенно не меняется. Но мечта
выглядела (да выглядит и по ею пору) недостижимою: где гарантия, что
как раз Я умру внезапно? Подстроить самому? Но это никак невозможно:
будешь знать и все время ждать. Разве что надеяться на фортунуv Ах,
гражданин прокурор! Надежда вообще вещь слишком зыбкая, а тем более -
на судьбу!
персоны, ибо, как скоро станет вам ясно, я являюсь АЛЬТРУИСТОМ,
уразумел тогда, что для всякого человека высшее благо - умереть, не
зная об этом; что высшее благодеяние, которое возможно человеку
оказать, - подарить такую смерть. Вывод парадоксальный, вы, чего
доброго, назовете его антисоциальным или даже антигуманным -
опровергнуть, однако, не сумеете. По той же причине и я до сих пор не
отказываюсь от него: я так и не узнал лучшего решения задачи
бессмертия, хотя от ужаса исчезновения в значительной мере освободился
и способен теперь многое преодолеть с помощью воли, свидетельством
чему служит, например, письмо, которое вы, гражданин прокурор,
надеюсь, в данный момент читаете.
приобретало смысл только в связи с ними. Оно родилось из обычного в
отрочестве увлечения детективами. Я нашел во всех них нечто общее:
преступление раскрывалось, когда обнаруживались его мотивы.
Действовало классическое CUI BONO - КОМУ ВЫГОДНО? А что, если НИКОМУ
НЕ ВЫГОДНО?! Мне пришла в голову мысль об ИДЕАЛЬНОМ ПРЕСТУПЛЕНИИ,
преступлении, которое раскрыть НЕВОЗМОЖНО, если, конечно, не найдется
прямых улик или свидетелей, о ПРЕСТУПЛЕНИИ БЕЗ МОТИВА, а стало быть, и
без наказания.
было возможности ее реализации я поначалу был надежно защищен складом
моей души.
эпизод из детства: мальчишками мы любили лазить по чердакам и
подвалам; как-то в подвале нашего дома мы обнаружили четверых щенков,
выброшенных туда владельцами какой-то нецеломудренной суки, слишком
гуманными, чтобы просто утопить их в унитазе. Щенки были еще слепые,
очень трогательные и забавные. По разным причинам (у меня, например,
уже жила дома собака) никто из нас не решался взять себе ни одного. Мы
стояли вокруг в полутьме, наблюдали за ними, осторожно гладили,
обсуждали, что делать дальше, и тут-то наш заводила Вовка Хорько
заорал: идея! и поскакал наверх. Через пару минут он явился с пачкою
бенгальских огней. Заклеймим животных! бросил лозунг и роздал нам
свечи.
догорели, он крест-накрест приложил их раскаленные проволочки к мягкой
шерстке самого крупного щенка. Запахло паленым. Щенок пронзительно
заскулил. Мне стало не по себе. Казалось, будто Вовка прижег мою
собственную спину. Я был робкого десятка, особым авторитетом у ребят
не пользовался (вот вам еще довод против меня и нас вообще!), так что
остановить забаву - кто бы меня послушал?! - казалось мне не под силу.
Оставалось снести боль или бежать из подвала, и я стоял в мучительной
полуобморочной нерешительности. Когда второй мальчик собрался
последовать Вовкиному примеру, я вдруг, неожиданно для себя, бросился
на них на всех с кулаками. Я дрался впервые в жизни. Ребята так
опешили, что поначалу даже и не сопротивлялись мне. Потом со мною
началась истерика, откуда-то взялась бабушка, и я не помню, как
очутился дома. В постели я пролежал, кажется, больше десяти дней.
щенка, как свою, и не умел ее вытерпеть. Оказывается, Я НЕ МОГ, КОГДА
КОГО-НИБУДЬ МУЧИЛИ.
что наклонности к АЛЬТРУИЗМУ или САДИЗМУ (его терминология) - качества
врожденные. Биопсихолог провел эксперимент на крысах: на пустом,
десять на десять метров, столе (крысы, оказывается, совершенно не
выносят открытых поверхностей) установил маленький домик, который для
любой из подопытных казался землею обетованною, ибо там можно
защититься от пожирающего ужаса пространства, и крысы, все без
исключения, рвались в укрытие, едва попадали на стол. Подпружиненный
пол домика под весом крысиного тела замыкал контакт, и электроток
подавался к проволочному гамачку, куда укладывали другую крысу.
домик, и тут же ее товарка начинала кричать, визжать, корчиться от
боли. Услыхав это, некоторые из животных выскакивали вон и, как им ни
было страшно снаружи, назад не входили; жались к домику, пробовали пол
лапкою, но не входили. Они по натуре своей не могли причинить боль
себе подобным. И ПРОПИСНАЯ МОРАЛЬ, С КОТОРОЮ КРЫСЫ, НАДО ПОЛАГАТЬ, НЕ