Он был в великолепной шинели и сапогах со шпорами. Был туго перетянут
кавказским пояском с серебряными бляшками, и кавказская же шашка горела
огоньками в блеске электричества на его бедре. Он был в барашковой шапочке с
малиновым верхом, перекрещенным золотистым галуном. Раскосые глаза смотрели с
лица недобро, болезненно, странно, словно прыгали в них черные мячики. Лицо его
было усеяно рябинами, а черные подстриженные усы дергались нервно.
- Нет, не жид, - ответил кавалерист.
Тогда человек подскочил ко мне и заглянул в глаза.
- Вы не жид, - заговорил он с сильным украинским акцентом на неправильном языке
- смеси русских и украинских слов, - но вы не лучше жида. И як бой кончится, я
отдам вас под военный суд. Будете вы расстреляны за саботаж. От него не
отходить! - приказал он кавалеристу. - И дать ликарю коня.
Я стоял, молчал и был, надо полагать, бледен. Затем опять все потекло, как
туманный сон. Кто-то в углу жалобно сказал:
- Смилуйтесь, пан полковник...
Я мутно увидал трясущуюся бороденку, солдатскую рваную шинель. Вокруг нее
замелькали кавалерийские лица.
- Дезертир? - пропел знакомый мне уже голос с хрипотцой, - их ты, зараза,
зараза.
Я видел, как полковник, дергая ртом, вынул из кобуры изящный и мрачный пистолет
и рукоятью ударил в лицо этого рваного человека. Тот метнулся в сторону, стал
давиться своею кровью, упал на колени. Из глаз его потоком побежали слезы...
А потом сгинул белый заиндевевший город, потянулась по берегу окаменевшего
черного и таинственного Днепра дорога, окаймленнап деревьями, и по дороге шел,
растянувшись змеей, первый конный полк.
пики качались, торчали острые заиндевелые башлыки. Я ехал в
холодном седле, шевелил изредка мучительно ноющими пальцами в
сапогах, дышал в отверстие башлыка, окаймленное наросшим
мохнатым инеем, чувствовал, как мой чемоданчик, привязанный к
луке седла, давит мне левое бедро. Мой неотступный конвоир
молча ехал рядом со мной. Внутри у меня нсе как-то стыло, так
же как стыли ноги. По временам я поднимал голову к небу,
смотрел на крупные звезды, и в ушах у меня, словно присохший,
звучал, лишь по временам пропадан, визг того дезертира.
Полковник Лещенко велел его бить шомполами, и его били в
особняке.
Черная даль теперь молчала, и я с суровой горестью думал о том, что большевиков
отбили, вероятно. Моя судьба была безнадежна. Мы и вперед в Слободку, там
должны были стоять и охранять мост, ведущий через Днепр. Если бой утихнет и я
не понадоблюсь непосредственно, полковник Лещенко будет меня судить. При этой
мысли я как-то окаменевал и нежно и печально всматривался в звезды. Нетрудно
было угадать исход суда за нежелание явиться в двухчасовой срок в столь грозное
время. Дикая судьба дипломированного человека.. .
Теперь сгинула черная дорога. Я оказался в белой оштукатуренной
комнате. На деревянном столе стоял фонарь, лежала краюха хлеба
и развороченная медицинская сумка. Ноги мои отошли, я согрелся,
потому что в черной железной печушке плясал багровый огонь.
Время от времени ко мне входили кавалеристы, и я лечил их.
Большей частью это были обмороженные. Они снимали сапоги,
разматывали портянки, корчились у огня. В комнате стоял кислый
запах пота, махорки, йода. Временами я был один. Мой конвоир
оставил меня. "Бежать", - я изредка приоткрывал дверь,
выглядывал и видел лестницу, освещенную оплывшей стеариновой
свечой, лица, винтовки. Весь дом был набит людьмн, бежать было
трудно. Я был в центре штаба. От двери я возвращался к столу,
садился в изнеможении, клал голову на руки и внимательно
слушал. По часам я заметил, что каждые пять минут под полом
внизу вспыхивал визг. Я уже точно знал, в чем дело. Там
кого-нибудь избивали шомполами. Визг иногда превращался во
что-то похожее на львиное гулкое рычание, иногда в нежные, как
казалось сквозь пол, мольбы и жалобы, словно кто-то интимно
беседовал с другом, иногда резко обрывался, точно ножом
срезанный.
который, дрожа, протягивал руки к огню. Его босая нога стояла
на табурете, и я белой мазью покрывал изчеденную язву у
посиневшего большого пальца. Он ответил:
Полковник допрашивает.
стало глуше слышно. С четверть часа я так провел, и вывел меня
из забытья, в котором неотступно всплывало перед закрытыми
глазами рябое лицо, под золотыми галунами, голос моего
конвоира:
пошел вслед за кавалеристом. Мы спустились по лестнице в нижний
этаж, и я вошел в белую комнату. Тут я увидал полковннка
Лещенко в свете фонаря.
грудн окровавленную марлю. Возле него стоял растерянный хлопец
и топтался, похлопывая шпорами.
Ну, пан ликарь, перевязывайте меня. Хлопец, выйди, - приказал
он хлопцу, и тот, громыхая, протискался в дверь. В доме было
тихо. И в этот момент рама в окне дрогнула. Полковник
покосился на черное окно, я тоже. "Орудня", - подумал я,
вздохнул судорожно, спросил:
презрением и добавил: - Ой, пан ликарь, не хорошо вам будет.
бросился на него и ранил. Только так и может быть..."
поросшей черным волосом. Но он не успел отнять кровавый
комочек, как за дверью послышался топот, возня, грубый голос
закричал:
ее было сухо и, как мне показалось, даже весело. Лишь после,
много времени спустя, я сообразил, что крайнее исступление
может выражаться в очень странных формах. Серая рука хотела
поймать женщину за платок, но сорвалась.
исчезла.
сухим бесслезным голосом:
и страдальчески сморщился. Комочек все больше алел под его
пальцами.
глаза. Не видел таких глаз. И вот она повернулась ко мне и
сказала: