ЗНАКОМЫ, ВЫХОДИЛО, НЕ ПРИ ЧЕМ. Вторые же, услыхав вопли, почуя носом
пот ужаса и боли товарки, с еще большим, казалось, удовольствием
давили на педаль. Даже соседнему, неэлектрическому домику, если его
устанавливали рядом, они предпочитали электрический. Третья, самая
обширная группа, так сказать, ТОЛПА, вела себя наиболее ординарно:
покуда ее представители не пробовали тока на собственной шкуре -
преспокойно отсиживались в домике, даже и внимания не обращая за его
пределы; пройдя же через электропытку, УМНЕЛИ и остерегались мучить
других, но ненадолго: со временем условный рефлекс стирался.
выводу, что в любом более или менее высокоорганизованном биологическом
виде около двадцати процентов особей АЛЬТРУИСТЫ, около двадцати -
САДИСТЫ, остальные же ведут себя в зависимости от обстоятельств. У
людей соотношение, конечно, несколько сдвинуто, ибо среди них
царствует не столько естественный, сколько искусственный отбор, и
САДИСТЫ постоянно и целенаправленно сокращают число АЛЬТРУИСТОВ.
Однако последние, слава Богу, еще перевелись не вполне, хотя их, такое
у меня ощущение, давно пора занести в КРАСНУЮ КНИГУ.
насиловать, если даже это будет разрешено обществом, государством,
возведено ими, как в периоды войн или революций, в разряд
добродетельных или даже ГЕРОИЧЕСКИХ поступков. Он не станет стрелять
на фронте и заниматься боксом. Он, вероятно, не сможет работать и
хирургом, хотя профессия в самой своей основе гуманна. АЛЬТРУИСТА рано
или поздно могут убить, но сам он убьет вряд ли. А если вдруг и убьет,
подчинясь своей или чужой воле, навязчивой или навязанной идее,
могучей необходимости, - собственные гены раздавят его, как некогда
раздавили альтруиста Раскольникова. САДИСТ же и в спокойные времена
найдет занятие по душе: не в тюрьме или в лагере, так на бойне, а
часто бывает, что и в больнице.
открытия, я чувствовал, что я альтруист, хотя и не был знаком еще с
теорией биопсихолога. Правда, в ней, когда речь идет не о крысах, а о
человеке, замечается некоторое противоречие, обнаружившее себя,
например, тогда, в подвале: не вынося боли щенка, я БРОСИЛСЯ С
КУЛАКАМИ на его обидчиков и САМ ПРИЧИНИЛ ИЛИ ХОТЯ БЫ СОБИРАЛСЯ
ПРИЧИНИТЬ БОЛЬ. Возможно, как раз эти психологические ножницы и
привели к истерическому припадку.
дальнейшего, и мы к ней еще вернемся. В ней есть нечто марксистское,
не правда ли? и уже потому близкое вам.
до времени представлялась мне чисто теоретической, интеллектуальной,
ибо, как я чувствовал, была надежно заблокирована альтруизмом. Хотя в
последнем и существовала уже ничтожная трещинка (случай с дракою из-за
щенков), мысль о возможной РЕАЛИЗАЦИИ ИДЕИ, во всяком случае мною, не
задевала даже уголка моей ДУШИ. Интеллект выходил развратнее
организма.
Смотря что под этими словами понимать. Бывает разум разума, а бывает и
разум души. Мой интеллект, разум разума, когда я, возвращаясь домой по
вечерам, проходил темными дворами и встречал по пути одинокие фигуры
прохожих, подсовывал мне порою слишком, может быть, яркие картинки:
как вот сейчас, в двух шагах от собственного дома, я нажму на спуск
воображаемого пистолета, который я сжимал в руке до пота, - и спокойно
пойду дальше; убитый останется лежать под моими окнами; приедет
милиция, угрозыск, и никому никогда не придет в голову, что юноша, с
невинным любопытством глядящий вниз из окна второго этажа, и есть тот
самый УБИЙЦА, которого они рассчитывают поймать, но не поймают никогда
в жизни, - чистой воды мальчишеские картинки.
и неутомимая, шарила вокруг себя скорпионьими лапками, находя лазейки
и в заблокированные области сознания, в результате чего к идее
преступления без мотива однажды подверсталась идея - вы помните? -
счастья внезапной смерти, невозможной, как вы сами понимаете, без
насилия, ибо любая смерть, самая естественная, есть худшее из насилий
над человеком, и обеим этим идеям удалось слиться в парадоксальном
союзе с моим биологическим неприятием насилия как такового.
знал, что практически, на деле, неспособен нажать спуск пистолета или
вогнать отточенный кусок стали в податливое живое тело, теоретически,
так сказать, ФИЛОСОФСКИ, я себе это в какой-то момент разрешил.
и, быть может - самая мучительная и самая опасная: идея, точнее:
проблема соотношения МЫСЛИ и ДЕЙСТВИЯ. Мне становилось гадко от того,
что порою - нет, не порою! а вот именно, что ЧАЩЕ ВСЕГО, - мы,
называющие себя интеллигентами, неспособны совершать поступки, даже
если сами до их необходимости додумались. В конце концов, реализовать,
хотя бы однократно, сумму моих открытий становилось для меня вопросом
чести. Я хотел исполнить идеальное преступление во имя альтруизма, но
чувствовал, что - из-за этого самого альтруизма! - сил мне не
достанет. Чувствовал и презирал себя, хоть альтруизмом и гордился.
сотни пусть мелких, а все же неразрешимых для меня задач: где взять
нож или пистолет... или: а что, если поймают за руку, на месте... если
РАССТРЕЛЯЮТ... как я вынесу это... или: ну, положим, я собрался волею,
а жертва не подвернулась.. или:... впрочем, я все же думаю, что мысли
мои рано или поздно просто легли бы на бумагу в виде рассказа или
статьи и тем самым потеряли бы исполнительную силу, сублимировались
бы, что ли (хотя в случае с Раскольниковым одно другому, как вы
помните, не помешало), если бы вдруг ростки добра в моей душе,
какие-то молекулы генов альтруизма и эта моя нерешительность не были
разрушены произошедшим однажды событием.
преподавателем русской литературы. Это был симпатичный мне человек,
сорокалетний, немного сутулый, с близорукими глазами. Жил он одиноко и
всю свою потребность любви реализовывал в книгах, в литературе, в
общении со студентами. Ему-то я и решился показать первые опусы (увы,
стихи). Я договаривался с ним несколько раз, но всегда трусил в
последний момент: мне вдруг становилось страшно услышать суд человека,
с такою любовью и вдохновением умевшего говорить о поэзии Пушкина,
Блока, Маяковского (да-да, даже вашего Маяковского, ибо не вдруг же он
стал ВАШИМ и не вполне ВАШИМ и в конце концов вырвался-таки от вас на
свободу, красиво и громко хлопнув дверью). Наедине с собою мне
нравились собственные опусы, когда меньше, когда больше, но -
нравились, а как только дело доходило, чтобы прочесть их вслух,
начинали казаться жалкими, вторичными, от первого до последнего слова
выдуманными, вымученными, и все неточности приобретали космические
размеры и закрывали то искреннее, что, я надеюсь, все-таки в них
существует.
слишком хорошо понимал мою трусость, мои комплексы, и никогда не давил
на меня, а в тот вечер, почувствовав некими фибрами души мое
настроение, подошел после лекции, попросил сигарету, вы никуда не
торопитесь? Проводите меня. Нам ведь, кажется, по пути? Если найдет
стих - почитаете. И вот мы шагаем по осеннему мокрому асфальту, и я,
зажмурив глаза, как в холодную воду бросаясь, произношу, наконец,
первое пришедшее в голову:
стыдно за составленные мною слова, за кокетливое это пренебрежение
силлабикою. Я боюсь поднять глаза и жду, жду, жду. И вдруг: ну,
читайте, читайте еще! Читайте же! Это, по-моему, стихи. Пока не говорю
какие, но - стихи. Я готов расцеловать попутчика, броситься ему на
шею, все обрывается во мне, и не верится, и верится, и хочется
переспросить, но это неудобно, а я в растерянности никак не могу
выбрать, что же прочесть дальше. Но тут он сильно и неожиданно хватает
меня за руку, шатающимся шагом достигает стены и с тихим стоном
начинает по ней сползать. Что с вами?! кричу я, а он уже полусидит на
земле и держится обеими руками за живот, а лицо совсем посерело. И тут
я вспоминаю, что слышал от кого-то о болезни нашего преподавателя: не
то о язве желудка, не то о печени... Боже ты мой, как же ему помочь?
думаю я. Что с вами! Что с вами! Что нужно сделать?! Но он не
реагирует, только губу закусил, и она стала совершенно белая.