и не старается, чтобы ему верили. Он разговаривает, и все, и это -- на самом
деле, это -- есть. Когда он закрыл холодильник, я испугалась и что-то, уж не
помню что, сказала, и он так посмотрел на меня, как будто смотрел не на
меня, а на ту, другую. А я вовсе не зомби, Ману, я не хочу быть ничьим
зомби.
отстранилась. Она сидела на кровати, и он чувствовал: ее бьет дрожь. В такую
жару -- и дрожит. Она сказала, что Орасио поцеловал ее, и хотела объяснить,
что это был за поцелуй, но не находила слов и в темноте касалась Тревелера
руками, ее ладони, как тряпичные, ложились ему на лицо, на руки, водили по
груди, опирались на его колени, и из этого рождалось объяснение, от которого
Тревелер не в силах был отказаться, прикосновение заражало, оно шло
откуда-то, из глубины или из высоты, откуда-то, что не было этой ночью и
этой комнатой, заражавшее прикосновение, посредством которого Талита
овладевала им, как невнятный лепет, неясно возвещающий что-то, как
предощущение встречи с тем, что может оказаться предвестьем, но голос,
который нес ему эту весть, дрожал и ломался, и весть сообщалась ему на
непонятном языке, и все-таки она была единственно необходимой сейчас и
требовала, чтобы ее услышали и приняли, и билась о рыхлую губчатую стену из
дыма и из пробки, голая, неуловимо-непонятная, выскальзывала из рук и
выливалась водою вместе со слезами.
страх, про Орасио, про лифт, про голубя; постепенно уху возвращалась
способность принимать информацию. Ах, так, значит, он, бедный-несчастный,
испугался, что он ее убил, смешно слушать.
затягиваясь жадно, как в немом кинокадре. -- Мне кажется, страх, который он
испытывает, -- вроде последнего прибежища, это как перила, за которые
цепляются перед тем, как броситься вниз. Он так был рад, что испытал страх
сегодня, я знаю, он был рад.
поняла бы, уверяю тебя. И мне приходится напрягать все мои мыслительные
способности, потому что твое заявление насчет радостного страха, согласись,
старуха, переварить трудно.
снова с ним, что она не утонула, что он удерживает ее на поверхности, а
внизу, в глубинах вод, -- жалость, чудотворная жалость. Оба они
почувствовали это одновременно и скользнули друг к другу как бы затем, чтобы
упасть в себя самих, на их общей земле, где и слова, и ласки, и губы
закручивались в один круг, ах эти успокаивающие метафоры, эта старая грусть,
довольная тем, что все вернулось к прежнему, и что все -- прежнее, и ты
по-прежнему держишься на плаву, как бы ни штормило и кто бы тебя ни звал и
как бы ни падал.
134
"французском стиле", где клумбы, газоны, дорожки расположены в строго
геометрическом порядке, требует высокого уровня знаний и большого ухода.
которые может допустить садовод-любитель. Несколько кустов, квадрат газона,
грядка с цветами вдоль стены или живой изгороди -- все это, не броское,
вперемежку, составит основные элементы декоративного и очень практичного
ансамбля.
их очень легко пересадить в другое место; и они не будут создавать ощущения
несовершенства или неухоженности всего сада в целом, поскольку остальных
цветов, разбросанных разноцветными пятнами, различных по высоте, всегда
хватит, чтобы радовать глаз.
Соединенных Штатах, называется mixed border, т.е. "смешанный газон". Цветы,
высаженные таким образом, сплетаются, перемешиваются друг с другом, как если
бы они выросли сами по себе, и придают саду естественный вид, в то время как
высадка цветов на строго квадратных и круглых клумбах всегда вносит
определенную искусственность и требует безупречности и совершенства.
свойства садоводу-любителю следует посоветовать mixed border.
135
пока жарила, воздушные, да и только.
наверное, тренируют тех, кто будет открывать для нас космос.
засовывают в капсулу или что-то вроде, так?
136
поэмы и отрицаю поэзию, соединяю дневник мертвеца с заметками прелата, моего
друга...".
137
хочет подняться до итоговых сообщений, срочно показать, что ему грозит
совершенно противоположное -- остаться с ничтожными результатами.
138
могут быть самые чепуховые: не задалось настроение или тоска взяла, как
бывает, когда долго смотришь в глаза друг другу. Слово за слово, и разговор,
похожий на изодранный в клочья лоскут, выводит нас на воспоминания. Два
совершенно различных мира, чуждых друг другу и почти всегда непримиримых,
встают за нашими словами, и, будто мы сговорились, рождается издевка. Обычно
начинаю я, с презрением вспоминаю свой прежний культ друзей, как был верен я
и как меня не поняли, чем отплатили за верность, вспоминаю смиренное
упорство, с каким носил плакаты на политических демонстрациях, вспоминаю
интеллектуальные споры и страстные любови. Я смеюсь над собственной
подозрительной честностью, которая столько раз оборачивалась медвежьей
услугой и для меня и для других, в то время как предательство и бесчестность
плели свою паутину; я не мог им помешать, а только признавал, что на глазах
у меня творятся предательство и бесчестные поступки, а я ничего не сделал,
чтобы воспрепятствовать им, оттого вдвойне виновен. Я насмехаюсь над своими
дядьями, беспорочно приличными, сидящими в дерьме по горло, однако в
белоснежных крахмальных воротничках. Они бы рот раскрыли от изумления, скажи
им, что они вляпались, ведь один свято верит в Тукуман, а другой -- в
Девятое июля, и оба являются образцом беспорочно-аргентинского духа (это
буквально их выражения). И все-таки воспоминания у меня о них остались
хорошие. А я все-таки топчу эти воспоминания в дни, когда на нас с Магой
нападает парижская хандра и нам хочется сделать друг другу больно.
такие вещи о своих дядьях, и я чувствую, что мне хотелось бы, чтобы они
оказались тут и слушали нас под дверью, как старик с пятого этажа. Я
тщательно обдумываю ответ, потому что мне не хочется быть несправедливым или
преувеличивать. И еще -- хорошо бы это пошло на пользу Маге, которая никогда
не разбиралась в нравственных вопросах (как Этьен, только менее эгоистичная,
она верит в ответственность перед настоящим моментом, перед тем моментом,
когда нужно быть добрым или благородным; по сути, причины носят такой же
гедонистический и эгоистический характер, как и те, что движут Этьеном).
образцово-показательные аргентинцы, какими их представляли в 1915 году,
ставшем зенитом их жизни, развивавшейся между двумя полюсами деятельности:
земледельческо-животноводческой и конторской. А если говорить о креолах
добрых старых времен, то надо говорить и об антисемитизме, о ксенофобии, о
мелких буржуа, которых душит тоска по собственному поместью, где мулаточки
подают ему мате за десять песо в месяц, где процветают бело-голубые
патриотические чувства, великое уважение ко всему военному и экспедициям в
пустыню и рубашки отглаживаются дюжинами, хотя жалованья не хватает на то,