"кольми паче", подобно лестнице в небо, взлету логики и
надежды. Именно этой способности мыслить на трех уровнях не
хватает нам в наших спорах. Мало кто может теперь объять
три измерения, понять, что квадрат богаче линии, а куб -
богаче квадрата. Например, мы забыли, что гражданственность
выше рабства, а духовная жизнь выше гражданственности. Но я
отвлекся; сейчас мы говорим только о тех сторонах этой
многосторонней истории, которым посчастливилось угодить моде
нашего века. Христос прошел испытания левого искусства и
прогрессивной экономики, и теперь разрешается считать, что
Он понимал все, с грехом пополам воплощенное в фабианстве
или опрощении. Я намеренно настаиваю здесь на этой
оптимистической - я чуть не сказал "пантеистической" или
даже "языческой" - стороне Евангелия. Мы должны
удостовериться, что Христос может стать учителем любви к
естественным вещам; только тогда мы оценим всю чудовищную
силу Его свидетельства о вещах противоестественных.
Возьмите теперь не текст, возьмите все Евангелие и
прочитайте его, честно, с начала до конца. И вот, даже если
вы считаете его мифом, у вас появится особое чувство - вы
заметите, что исцелений там больше, чем поэзии и даже
пророчеств; что весь путь от Каны до Голгофы - непрерывная
борьба с бесами. Христос лучше всех поэтов понимал, как
прекрасны цветы в поле; но это было для Него поле битвы. И
если Его слова значат для нас хоть что-нибудь, они значат
прежде всего, что у самых наших ног, словно пропасть среди
цветов, разверзается бездна зла.
Я хотел бы высказать осторожное предположение: может
быть, Тот, Кто разбирался не хуже нас в поэзии, этике и
экономике, разбирался еще и в психологии? Помнится, я с
удовольствием читал суровую статью, в которой доказывалось,
что Христос не мог быть Богом уже потому, что верил в бесов.
Одну из фраз я лелею в памяти многие, многие годы: "Если бы
он был богом, он бы знал, что нет ни бесов, не бесноватых".
По-видимому, автору не пришло в голову, что он ставит вопрос
не о божественной природе Христа, а о своей собственной
божественной природе. Если бы Христос, как выразился автор,
был богом, Он вполне мог знать о предстоящих научных
открытиях не меньше, чем о последних - не говоря уже о
предпоследних, которые так любят теперь. А никто и
представить себе не может, что именно откроют психологи;
если они откроют существа по имени "легион", мы вряд ли
удивимся. Во всяком случае, ушло в прошлое время
трогательного всеведения, и авторы статей уже не знают
точно, что бы они знали на месте Бога. Что такое боль? Что
такое зло? Что понимали тогда под бесами? Что понимаем мы
под безумием? И если почтенный викторианец спросит нашего
современника: "Что знает Бог?" - тот ответит: "А Бог его
знает!", и не сочтет свой ответ кощунственным.
Я уже говорил, что места, где я об этом думал, походили
на поле чудовищной битвы. Снова по старой привычке я забыл,
где я, и видел не видя. Вдруг я очнулся - такой ландшафт
разбудил бы кого угодно. Но, проснувшись, живой подумал бы,
что продолжается его кошмар, мертвый - что он попал в ад.
Еще на полпути холмы потускнели, и было в этом что-то
невыносимо древнее, словно еще не созданы в мире цвета. Мы,
по-видимому, привыкли к тому, что облака движутся, а холмы
неподвижны. Здесь все было наоборот, словно заново
создавался мир: земля корчилась, небо стояло недвижимо. Я
был на полпути от хаоса к порядку, но творил Бог или хотя бы
боги. В конце же спуска, где я очнулся от мыслей, было не
так. Я могу только сказать, что земля была в проказе. Она
была белая, серая и серебристая, в тусклых, как язвы, пятнах
растений. К тому же она не только вздымалась рогами и
гребнями, как волна или туча, - она двигалась, как тучи и
волны; медленно, но явно менялась; она была живая. Снова
порадовался я своей забывчивости - ведь я увидел этот
немыслимый край раньше, чем вспомнил имя и предание. И тут
исчезли все язвы, все слилось в белое, опаленное солнцем
пятно - я вступил в край Мертвого моря, в молчание Гоморры и
Содома.
Здесь - основания падшего мира и море, лежащее под
морями, по которым странствует человек. Волны плывут, как
тучи, а рыбы - как птицы над затонувшей землей. Именно
здесь, по преданию, родились и погибли чудовищные и гнусные
вещи. В моих словах нет чистоплюйства - эти вещи гнусны не
потому, что они далеко от нас, а потому, что они близко. В
нашем сознании - в моем, например, - погребены вещи, ничуть
не лучшие. И если Он пришел в мир не для того, чтобы
сразиться с ними во тьме человеческой души, я не знаю, зачем
Он пришел. Во всяком случае, не для того, чтобы поговорить
о цветочках и экономике. Чем отчетливей видим мы, как
похожа жизнь на волшебную сказку, тем ясней, что эта сказка
- о битве с драконом, опустошающим сказочное царство.
Голос, который слышится в Писании, так властен, словно он
обращается к войску; и высший его накал - победа, а не
примирение. Когда ученики впервые пошли во всякий город и
место и вернулись к своему Учителю, Он не сказал в этот час
славы: "Все на свете - грани прекрасного гармонического
целого" или "Капля росы стремится в сверкающее море". Он
сказал: "Я видел Сатану, спадшего с неба, как молнию".
И я взглянул и увидел в скалах, расщелинах и на пороге
внезапность громового удара. Это был не пейзаж, это было
действие - так архистратиг Михаил преградил некогда путь
князю тьмы. Подо мной расплескалось царство зла, словно
чаша разбилась на дне мира. А дальше и выше, в тумане
высоты и дали, вставал в небесах храм Вознесения Христова,
как меч Архангела, поднятый в знак привета.
Г.К. Честертон
Розовый куст
В детстве я читал сказку, а теперь ее забыл, помню только
одно: у кого-то посреди комнаты вырос розовый куст.
Возьмем для удобства этот образ и попробуем себе
представить, что подумал хозяин комнаты. Вероятней всего,
он подумал, что ему померещилось. Все на месте, все знакомо
и прочно - стены, мебель, часы, телефон, зеркало; все в
порядке, кроме странного видения - зелено-розовой оптической
иллюзии. Примерно так воспринимали образованные люди
мистическую розу Палестинской Вести, когда неверие Века
Разума как будто бы подтвердила наука. Нельзя сказать, что
роза им не нравилась, - их умилял ее запах, хотя и несколько
тревожили слухи о шипах. Но что толку нюхать цветы или
бояться шипов, если доподлинно известно, что розового куста
просто не может быть? А быть его не могло потому, что он
никак не увязывался со всем остальным. Он был нелепым
исключением из непреложных правил. Наука не говорила, что
чудеса случаются редко, - она знала точно, что чудес нет; с
какой же стати им бывать в Палестине I века? Только эти
несколько лет выделялись из приличного, прибранного мира.
Все сходилось, мебель стояла прочно, в комнате становилось
все уютнее. На бюро красовался портрет; пузырьки лекарств
были под рукой, на столике. А наука все прибирала, все
наводила порядок - вымеряла стены, пол, потолок; аккуратно,
как стулья, расставляла животных; рассовывала по местам
элементы. Со второй половины XVIII века почти до конца XIX
все открытия лили воду на одну мельницу. Открытия есть и
сейчас, а вот мельница - рухнула.
Когда человек снова взглянул на свою комнату, ему стало
не по себе. Теперь уже не только куст показался ему
странным. Стены как будто покосились, более того - они
менялись, как в кошмаре. От обоев рябило в глазах - вместо
чинных точек на них резвились спиральки. Стол двигался сам
собой; пузырьки разбились; телефон исчез; зеркало отражало
не то, что ему положено. А с портрета глядело чужое лицо.
Примерно это случилось в естественных науках за последние
20-30 лет (1). В данном случае неважно, скажем ли мы, что в
науке открылись глубочайшие глубины иди что в ней провалился
пол. Само собой понятно, что многие ученые борются с
чудищами пострашней, чем штампы времен Томаса Гексли. Я не
собираюсь спорить ни с одним открытием, мне важно другое:
как все открытия вместе влияют на здравый смысл. Стены
действительно искривились - искривилось пространство; и где
же, как не в кошмаре, мы видели предмет, который в одну
сторону длинней, чем в другую? Часы идут не так - время уже
не просто время, оно зависит от скорости, а может, от