нельзя было для настоящего розыска.
Царевич принимал всю вину на себя и оправдывал
всех.
- Я, пьяный, всегда вирал всякие слова и рот имел
незатворенный в компаниях, не мог быть без противных
разговоров и такие слова с надежи на людей бреживал.
- Кроме слов, не было ль умысла к делу, возмущенью
народному, или чтоб силой учинить тебя наследником?
- Не было, батюшка, видит Бог, не было! Все пустое.
- Знала ли мать о побеге твоем?
- Не знала, чай...
И подумав, прибавил:
- Подлинно о том не ведаю.
Вдруг замолчал, потупив глаза. Вспомнились ему ви-
дения, пророчества епископа ростовского Досифея и про-
чих старцев, которым верила и радовалась мать,- о поги-
бели Петербурга, о смерти Петра, о воцарении сына.
Скажет ли он о том? Предаст ли мать? Сердце его сжа-
лось тоскою смертною. Он почувствовал, что нельзя об
этом говорить. Да ведь батюшка и не спрашивает. Что ему
за дело? Такому ли, как он, бояться бабьих бреден?
- Все ли? Или еще что есть в тебе? - спросил
Петр.
- Есть еще одно. Да как сказать, не знаю. Страшно...
Он весь прижался к отцу, спрятал лицо на груди его.
- Говори. Легче будет. Объяви и очисти себя, как на
сущей исповеди.
- Когда ты был болен,- шепнул ему царевич на ухо,-
думал я, что умрешь, и радовался. Желал тебе смерти...
Петр тихонько отстранил его, посмотрел ему прямо в
глаза и увидел в них то, чего никогда не видел в глазах
человеческих.
- Думал ли с кем о смерти моей?
- Нет, нет, нет! -- воскликнул царевич с таким ужа-
сом в лице и в голосе, что отец поверил.
Они молча смотрели друг другу в глаза одинаковым
взором. И в этих лицах, столь разных, было сходство.
Они отражали и углубляли друг друга, как зеркала, до
бесконечности.
Вдруг царевич усмехнулся слабою усмешкою и сказал
просто, но таким странным, чуждым голосом, что казалось,
что не он сам, а кто-то другой, далекий, из него говорит.
- Я ведь знаю, батюшка: может быть, и нельзя тебе
простить меня. Так не надо. Казни, убей. Сам я умру
за тебя. Только люби, люби всегда! И пусть о том никто
не ведает. Только ты да я. Ты да я.
Отец ничего не ответил и закрыл лицо руками.
Царевич смотрел на него, как бы ждал чего-то.
Наконец, Петр отнял руки от лица, опять наклонился
к сыну, обнял голову его обеими руками, поцеловал мол-
ча в голову, и царевичу показалось, что первый раз в жиз-
ни он видит на глазах отца слезы. Алексей хотел еще что-то
сказать. Но Петр быстро встал и вышел.
В тот же день вечером явился к царевичу новый ду-
ховник его, о. Варлаам.
По приезде в Москву, Алексей просил, чтобы допусти-
ли к нему прежнего духовника его, о. Якова Игнатьева.
Но ему отказали и назначили о. Варлаама. Это был ста-
ричок, по виду "самый немудреный - сущая курочка",
как шутил о нем Толстой. Но царевич и ему был рад,
только бы поскорей исповедаться. На исповеди повторил
все, что давеча сказал отцу. Прибавил и то, что скрыл
от него - о матери царице Авдотье, о тетке царевне
Марье и дяде Аврааме Лопухине - об их общем желании
"скорого совершения", смерти батюшки.
- Надо бы отцу правду сказать,- заметил о. Варлаам
и как-то вдруг заспешил, засуетился.
Что-то промелькнуло между ними странное, жуткое,
но такое мгновенное, что царевич не мог дать себе отчета,
было ли что-нибудь действительно, или ему только поме-
рещилось.
Через день после первого свидания Петра с Алексеем,
утром в понедельник 3 февраля 1718 г., велено было ми-
нистрам, сенаторам, генералам, архиереям и прочим граж-
данским и духовным чинам собираться в Столовую Па-
лату, Аудиенц-залу старого Кремлевского дворца, для вы-
слушания манифеста об отрешении царевича от престола
и для присяги новому наследнику Петру Петровичу.
Внутри Кремля, по всем площадям, дворцовым перехо-
дам и лестницам стояли батальоны Преображенской лейб-
гвардии. Опасались бунта.
В Аудиенц-зале от старой Палаты оставалась только
живопись на потолке - "звездотечное движение, двена-
дцать месяцев и прочие боги небесные". Все остальное
убранство было новое: голландские тканые шпалеры, хру-
стальные шандалы, прямоспинные стулья, узкие зеркала
в простенках. Посередине палаты, под красным шелковым
пологом, на возвышении с тремя ступенями - царское
место - золоченое кресло с вышитым по алому бархату
золотым двуглавым орлом и ключами св. Петра.
Из окон косые лучи солнца падали на белые парики
сенаторов и черные клобуки архиереев. На всех лицах был
страх и то жадное любопытство, которое бывает в толпе
вовремя казней. Застучал барабан. Толпа всколыхнулась,
раздвинулась. Вошел царь и сел на трон.
Двое рослых преображенцев, со шпагами наголо, ввели
царевича, как арестанта.
Без парика и без шпаги, в простом черном платье,
бледный, но спокойный и как будто задумчивый, он шел,
не спеша, опустив голову. Подойдя к трону и увидев отца,
улыбнулся тихою улыбкою, напоминавшею деда, царя Алек-
сея Тишайшего.
Длинный, узкий в плечах, с узким лицом, обрамлен-
ным жидкими косицами прямых, гладких волос, похожий
не то на сельского дьячка, не то на иконописного
Алексея человека Божьего, среди всех этих новых петер-
бургских лиц казался он далеким, чуждым всему, как бы
выходцем иного мира, призраком старой Москвы. И сквозь
любопытство, сквозь страх во многих лицах промелькну-
ла жалость к этому призраку.
Остановился у трона, не зная, что делать.
- На коленки, на коленки и говори, как заучено,-
шепнул ему на ухо подбежавший сзади Толстой.
Царевич опустился на колени и произнес громким
спокойным голосом:
- Всемилостивейший государь, батюшка! Понеже уз-
нав свое согрешение перед вами, яко родителем и государем
своим, писал повинную и прислал из Неаполя,- так и ныне
оную приношу, что я, забыв должность сыновства и под-
данства, ушел и поддался под протекцию цесарскую и про-
сил его о своем защищении. В чем прошу милостивого
прощения и помилования.