приснопамятном году друг оклеветал друга. Неправый суд всегда скорый, и
первого комсомольца по навету второго приговорили к расстрелу. Народу для
расстрела собрано было много, расстреливающих, видать, не хватало, и Фазиль
много дней и месяцев провел в камере смертников. Там и седеть начал. Он ни о
чем и никого не просил, на помилование не подавал, никуда не писал, аллаху
не молился. Одно неотступное желание преследовало его: скорее умереть.
страшным истязателем. Избивая друга, с которым делил хлеб и соль, чурек и
кусок козьего сыра, с которым уходил от погонь и заслонял в засадах друга от
пуль, он кричал: "Ты -- враг! Враг народа! Признавайся, кто твои
соучастники?" И когда Фазиль указывал на него пальцем, он сваливал его на
пол и топтал сапогами.
тоже. Приговоренных снова начали вызывать на допросы. Фазиль угодил к
молоденькому белокурому лейтенанту в новой гимнастерке, с комсомольским
значком на кармашке. Он поманил Фазиля к себе пальцем, вытащил из ящика
стола кусок хлеба, налил в казенный стакан из казенного графина воды и
сказал: "Ешь. А я тебя буду инструктировать".
лейтенант, -- как заслышишь шаги в коридоре, так и кричи, да погромче:
"Аллах! За что бьешь? Пожалей, начальник..." Ну, не мне учить, все вы тут,
на Кавказе, артисты. Заслуженные. Если кто войдет в комнату, в особенности
чин какой, сразу падай на пол, корчись, вопи, я тебя, извини, пинать буду.
Да натурально вопи-то!"
Абдулжалилов и неизвестный русский офицер. Потом Фазиля вызвали в какую-то
большую комнату, где стоял стол, застеленный красным полотнищем, на нем
лежали груды папок с делами заключенных. Позднее Фазиль узнал, что вызывали
его на партийную комиссию, которую возглавлял человек в кожаной куртке,
перепоясанный, как и полагается комиссару, желтым кожаным ремнем с портупеей
через плечо. Был он устал и сед, горестно-сосредоточен. Когда ему прочитали
дело Фазиля, он, слушавший записанное с опущенной головой, распрямился,
пристально глянул на молодого, но уже седого парня и сказал: "Ну что, сынок?
Сильно били тебя?" И прошедший огонь и воду, голод и холод, ненависть и
презрение, предательство друга и смертную камеру молодой парень разрыдался.
шел домой и никому ничего не говорил. Это говорилось всем освобожденным, но
мера сия была и остается скорее для проформы.
все они охотно и с подробностями рассказывали, что с ними и с теми, кто
остался "там", было.
ночам с дурными воплями, а то и вовсе лишались сна.
предал его, и задал ему один-единственный вопрос: "Скажи, ты верил, что я
враг народа?" Если бы тот сказал: "Нет!", Фазиль убил бы его тут же. Но он
сказал: "Да!", и, плюнув ему в лицо, освобожденный отправился домой.
консервативно мыслящих председателях колхозов. Он угождал времени и тем
ветрам, которые особенно густо веялись над небольшими республиками и малыми
нациями, и сквозь эту жидкую словесную загородь привычного в ту пору
литприспособленчества даже слабым отблеском не пробивалась ослепляюще яркая,
полная драматизма и трагедий жизнь автора. В душе все замерло, окаменело,
испепелилось в боли, медленно изжигающей человека. Я потому так уверенно
говорю об этом, что надсадно возился с переводом романа Абдулжалилова,
изготовленного по законам тогдашнего соцреализма, и всю ничтожность
литературы этого сорта постиг изнутри. Та давняя работа меня многому
научила.
главным редактором местного издательства, избирался в президиумы,
отчитывался на рукоплещущих собраниях, составлял планы, учился в партийной
школе Ростова, затем сам учил людей уму-разуму, натаскивал молодых
писателей, отрабатывая у них острый нюх на сиюминутные литературные веяния.
приемные ограничения в возрасте, -- он оказался самым старшим на курсах, ему
было уже за пятьдесят.
деятелях, потом его не то повысили, не то прогнали, словом, он куда-то
улетучился, как дым из очага, точнее сказать -- выбросили его, словно
чадящую угарную головешку, и никто его не помнит, никто не поминает.
картошкой, коей запасался впрок. В экстренных случаях Фазиля можно было
разбудить среди ночи и попросить взаймы выпивки. Сам он года уже два не
потреблял спиртного, но как человек, понимающий особенности жизни, берег для
нас чекушку-другую. Вот этого-то Фазиля, находясь в благодушном настроении,
я и пригласил послушать "Реквием".
трам-та-ра-рай-рам-йам...
окно, пялился на обрызганные чем-то обои. Но вот издали, будто нарастающая
буря, зазвучала тема Страшного суда -- "Dies irae", содрогнулась, застонала
человеческая душа. Фазиль содрогнулся, изумленно огляделся по сторонам. Я и
сам на этом месте всегда переворачиваюсь в себе, мороз коробит спину, душа
заходится в испуге и восторге. Словом, про Фазиля я забыл.
расходились, притихшие, к себе со вновь возникшим уважением, к этому миру, к
человеческому величию и страданию. Фазиль сидел на кровати, опершись на
колени локтями и стиснув лицо руками.
и асса! Вот тебе и трам-та-ра-рай-та-рам-па...", но увидел, как беспомощно
обозначившаяся узкая спина Фазиля вздрагивала под тонкой полосатой пижамой,
и осекся.
Тыча в пластинку пальцем, он пытался что-то вымолвить:
его груди, и, громко зарыдав, схватившись за голову, Фазиль стремительно
вышел из моей комнаты.
комнату.
"Реквиемом" лежали на столе, и на конверте одной из них было написано:
"Спасибо! Навеки спасибо!.."
событиями надолго отрывало меня от стола. Мелодия начинала утихать в сердце,
возобновлять же в себе, точнее, воскрешать "звук" или ритм почти невозможно.
Может быть, гениям это удавалось, мне -- нет, поэтому в книге много
неровностей, провалов, непрописанных кусков. Чего ж из мертвого-то звука
извлечешь?
публикации исчезла целиком глава, много строк, кусков и кусочков. Еще
сложнее шла вторая часть. Я к той поре, надсаженный работой и редактурой,
лежал в больнице, но и здесь мне спасенья от клятой "Рыбы" не было. Меня
вызывали к телефону и "согласовывали" со мной кастрации, просили "дописать"
строки и куски в те места, которые в результате сокращений зияли ранами,
нелепостями, обрывами, и однажды я в два часа ночи, по телефону, "сочинил"
кусок-затычку. Сочинял, понимая, что делать этого нельзя, но в редакции-то
журнала работали сплошь мои добрые друзья и товарищи, они мне "хотели
добра", кроме того, у всех семьи, квартирные и семейные неурядицы, и если
они сорвут номер, их лишат всех благ, кого и с работы погонят.