и трафаретные информации диктовать прямо на машинку. Вот и тут продиктовал
что-то казенное, трескучее, что потом, меня жалеючи, критики назвали
публицистикой. Продиктовал, сел на стул и заплакал -- напряженная работа,
болезнь, лекарства сказались. И тогда ночная дежурная сестра, юная еще,
наивная, схватила трубку и гневно закричала на секретаря журнала: "Как вам
не стыдно! У нас эвон важные какие люди лежат -- инструкторы и завы отделов
обкома, даже начальник птицепрома лежит -- и никто их не смеет ночью
тревожить, режим нарушать. А вы? А вы... доклад заставляете человека
составлять. Это бесчеловечно! Это..."
валерьянки, смешанной со снотворным. Поцеловав милое существо в щеку и
махнув рукой, я уковылял в палату.
Может, так и надо, так и должно быть? Не знаю.
"резонанс". Пресса вокруг повести была шумная, и повесть вошла в
читательский и критический обиход.
я не люблю "Царь-рыбу". С трудом, насилуя себя, читаю верстки для
переиздания. Надо бы вернуться к повести, восстановить куски и страницы,
поработать над текстом, выровнять прогибы в книге, но не могу заставить себя
сделать эту работу, нет ни желания, ни сил. Много хороших, даже восторженных
писем лежит в моем столе, газеты и журналы со статьями и дискуссиями лежат.
Жена, первый ценитель моей писчебумажной продукции, говорит по поводу
"Царь-рыбы": "Ты сам не понимаешь, что написал!"
трогательный гонорар.
за городом Красноярском, на Гремячей горе, в Академгородке. В ста метрах от
дома крутой скалистый обрыв, на отвесе которого была когда-то протесана
дорога, и в детстве я несколько раз ходил ею из деревни в город и обратно.
Енисей, как раз напротив нашего дома Лалетинский шивер, отмеченный двумя
бакенами, на другой стороне Енисея речка Лалетина и далее -- причудливые
очертания гор и скал, знаменитые Красноярские Столбы.
самом перекате, чаще ниже его -- лодки на приколе, и в них истуканами
чернеют фигуры. Сутками сидят, пронизанные насквозь сырым от воды холодом,
зимой и летом ждут удачу. А она, удача, на рыбной когда-то реке сделалась
редкостью. Даже самые умелые рыбаки иногда наловят на уху, иногда и ничего
не добудут.
тревожно на сердце было, и от одиночества я часто ходил к обрыву, смотрел на
реку, на горы. Отсюда, с Гремячей горы, видно Шалунин бык -- место, где
нашли мою утонувшую маму, -- и это тоже не способствовало радужности
настроения.
Енисея веяло холодом и отчуждением. Реденькие, самые стойкие рыбаки торчали
на реке и ходили по берегу.
этаж, смотрю: к ручке двери привязан полиэтиленовый мешочек, в нем несколько
рыбок и записка. Два харюзка-карандашика, две сорожки с ложку, три
окунька-хунвейбина -- свеженькие, только что из воды, чуть примороженные.
от рыбака". Подписи нет. Читаю и чувствую, как слезы начинают жечь глаза.
русский народ, были сердечны друг к другу, душевно спаяны, потом музыку
слушали, сами попели.
тревожные дни, и в работе помог, в проклятой, надсадной и прекрасной работе!
жизни гонорар!
редкостного, скорее всего заморского, может, даже и волшебного материала.
изготавливается дирижерская палочка. Я люблю кленовую".
доступный человек, да еще и заядлый рыбак, сделался еще более любимым и
доступным. Все, что исполняет его большой оркестр, кажется мне особенно
близким, пробирающим до озноба сердца.
леса! Был я на Востоке и на берегу Тихого океана выкопал тонюсенький
росточек клена. Долго возил его за собой, таскал по машинам, вокзалам и
самолетам, смял я красные листочки и с большим сомнением поздней осенью,
почти под снег посадил в огороде гостя с Тихоокеанского побережья. Думал,
засохнет росточек, помрет. Но он утвердился в земле, окреп, почки крепкие
наружу высунул, принюхался, примерился и листьев горстку выродил. Листья
сразу же краснеть заторопились, деревце будто детскими праздничными флажками
украсилось.
листика, младенческое дыхание слышно, а из плоти деревца, впившегося
корешком в живую, древнюю землю, доносится тихая-тихая музыка.
считайте, что и горя не ведали. Она не просто бьет и треплет мир Божий, она
его перетряхивает, как старую рухлядь, и все норовит поднять вверх,
перепутать, свить в клубок и укатить невесть куда. Блажен, кто в этакую пору
сидит под крышей у жарко натопленной печи и, попивая чаек, ведет
неторопливые беседы.
и в зимнем одновременно, -- в куцей шапчонке, уши которой стянуты тесемками
под нижней губой, потому что до подбородка не достают, в полусуконных
штанах, под которыми тлело шевелятся тонкие кальсонишки, засунутые в жесткие
голенища валенок, низко обрезанных из-за того, что загибал ты их для форсу,
но строгие учителя отпластали половину обуви с воспитательной целью, -- если
во всем этом снаряжении, натянув на щеку воротничишко и затыкая мокрый
задыхающийся рот казенной рукавицей, через лога, через сугробы переть на
окраину города, во тьму кромешную -- лампочки на столбах лишь в центре
города, у ресторана, под козырьком магазинов и у кинотеатра едва светятся
сквозь тучи снега, дальше и вовсе провал, конец света, голосящая преисподня?
откуда, и остановился передохнуть за углом старого кинотеатра. Отдышался
маленько в заветрии, давай на рекламу глазеть, а она снегом запорошена.
Обметаю рекламу рукавицей, и мне открывается невиданно красивая картина. На
бордово-бархатном фоне парит женщина в белом платье с поющим, сахарно
белеющим ртом, с полузапахнутыми глазами, сквозь которые томно и маняще
светится взгляд. Ниже поющей женщины, навалившись щекой на скрипку, играет
музыкант с бабочкой на рубашке, с белоснежными манжетами, высунувшимися
из-под черных рукавов. Глаза у него тоже полуприкрыты, и он вроде бы тоже в
забытьи находится. Дальше на рекламе видны кибитка, запряженная в нее
лошадь, какой-то дяденька на облучке, лес, солнце, трава.
властвовала надо мной. Что-то заныло, заныло у меня в середке, какой-то
властный зов мне послышался, и я подумал: вот зайти бы сейчас в кинотеатр,
найти у кассы рубль, да и увидеть бы все это...